— Колосс Фарнасский, — сказала про неё жена коменданта, переводчица и образованная женщина, усмотрев в её непомерной лютости сходство с теми гигантами древности, которые поражали воображение современников своими размерами.
По странной случайности, это прозвище перешло и на бойца, ходившего за собакой, приветливого парня — косая сажень в плечах, — единственного человека, с которым ещё кое-как мирилась татра.
Колосс Фарнасский… Всякий раз, когда я вспоминаю это выражение, я вижу перед собой эти два существа — большого, добродушного, как ребёнок, советского солдата, на котором все гимнастёрки казались как бы севшими после стирки, а сапоги едва достигали середины голени, и его подшефную псину. Колосс Фарнасский! Если применительно к собаке, прозвище подчёркивало неукротимость и непомерную злобу животного, то по отношению к солдату оно носило скорее иронический оттенок, напоминая о его росте: парень был высоченный, как колокольня.
Однажды перед полковником-комендантом предстал плохо одетый человек. На вид ему было лет пятьдесят — пятьдесят пять. Печать страданий лежала на его лице. Тусклые глаза, потухший взор, в лице ни кровинки. Цивильная одежда с чужого плеча не могла скрыть его страшной худобы. С первого взгляда в нём без труда можно было узнать одного из тех узников фашистских лагерей, тех несчастных, которых Спасло быстрое наступление Советской Армии. Прошедший через все муки, тысячу раз умерший и всё-таки оставшийся в живых, он будил гнев и сострадание.
Сняв мятое кепи, в позе глубокой мольбы, он произнёс медленно, с запинкой, мешая русские и польские слова:
— Пан полковник, я извиняюсь… скажите… я слыхал, что здесь есть собака породы татра, самка… У вас на караульной службе… Я ищу собаку. Я потерял её в начале войны. Разрешите мне её посмотреть, пан полковник… И если она моя… если вы не против, забрать её… Это всё, что у меня осталось после войны, я извиняюсь…
Выяснилось, что он был в Освенциме. О том свидетельствовал значок на правой руке — шестизначный номер. На всём белом свете у него не осталось ни одной родной души. Жена и дочь погибли в газовой камере, остальные близкие развеялись по миру, как ветер уносит сухие листья.
Собаки находились в глубине двора, каждая в отдельной вольере. Татра из-за её особой злобности была привязана на короткой цепи. Так считалось безопаснее. Ещё сорвётся!
Полковник распорядился, чтобы человека из Освенцима пропустили во двор. Он стал подходить к собакам. Увидел среди них одну, белую, прищурился, походка его вдруг сделалась неверной, казалось, вот-вот он упадёт. Вглядываясь напряжённо, он шёл к ней…
Собака заметила его ещё издали и, перестав лаять, натянула цепь. Она вся как бы стремилась, рвалась к нему и в то же время замерла, словно боясь ошибиться.
Было поразительно тихо. Перестали лаять другие собаки. Когда он подошёл ближе, всё так же молча, всё так же неуверенно шаркая ногами, ничего не видя, кроме маячившего белого пятна за проволочной сеткой, он тихо-тихо позвал её. Звука почти не было слышно, только шелест губ. Но она услышала. У неё мелко дрожали уши, ошейник врезался в шею, мускулы напряглись. Уши! В них сейчас было выражено всё — страстное, нетерпеливое ожидание чего-то невероятного, жгучая надежда, вера и затаённый страх, страх — вдруг это мираж, мелькнёт и исчезнет, и снова жизнь за сеткой… Собака переживала и чувствовала то же, что и тот, подходивший к ней человек. И когда его шёпот донёсся до неё, она как-то непонятно, неестественно, боком и всем телом бросилась к нему. Он распахнул вольеру, кинулся к собаке, упал на колени, обнял её, она прижалась к нему, и так они замерли в этой полной трагизма и радости позе…
После он отвязал её и вывел.
Все смотрели, не дыша. У нашего Колосса Фарнасского было выражение изумлённого младенца: он точно прозрел.
Татру просто невозможно было узнать. Куда девались её свирепый, неприступный нрав, её злобность, её лютая ненависть ко всем окружающим! Она вдруг стала тихой, смирной, и только всё старалась заглянуть в глаза хозяину, ластилась к нему, как бы всё ещё не веря, что это он и они больше не расстанутся…
Полковник пожал ему руку. Его накормили, дали польские деньги — довольно крупную сумму в злотых. Он был врачом и теперь без конца повторял об этом, вперемежку со словами благодарности: «Дзенькую, дзенькую, пани…» Хотели напоследок накормить сытнее и собаку, но она не ела. У неё была спазма.
…Они ушли, когда солнце садилось. Провожать их вышла вся комендатура: полковник, его жена-переводчица, солдаты. Все неотрывно смотрели вслед уходящим. В закатных лучах чётко рисовались два удалявшихся силуэта, несколько раз они обернулись, потом прибавили шагу…
Колосс Фарнасский из рязанской деревни стоял в тени сарая, чтоб быть менее заметным (при его росте это всё равно было безнадёжным делом), улыбался и смахивал украдкой слезу: он, оказывается, успел привязаться к мохнатой злюке. Никто не осуждал его за слабость. У всех было празднично на душе, тихая радость светилась на лицах людей, прошедших через все невзгоды войны: каждый испытывал какое-то просветление и очищение. Люди всегда радуются и чувствуют себя счастливыми, когда человек возвращается к жизни: это их главное свойство. А на дороге ещё долго виднелись две тесно прижавшиеся друг к другу фигуры — человека и собаки…
Юрий Дмитриевич Дмитриев
Дунай
1
Николай был ещё далеко, а Дунай уже подбежал к сетке и повернул голову в ту сторону, откуда доносился запах самого дорогого для него человека.
Постояв секунду неподвижно, пёс тихонечко взвизгнул от нетерпения и заскрёб когтями по земле. Все движения его были чёткими, и только когда, побегав по вольере, Дунай наткнулся на миску с едой, стало понятно, что пёс слеп.
Человек вошёл в вольеру и остановился у двери. Оба — и человек и собака — были очень рады встрече, и им хотелось броситься друг к другу, но оба сдержались. Николай только ласково погладил большую лобастую голову собаки, а она ткнулась носом в его колени. Потом Николай сел на маленький чурбачок, а Дунай улёгся рядом и притих.
Вот уже несколько дней жил Дунай здесь, на окраине города, скучая и с нетерпением ожидая той минуты, когда ветерок донесёт запах хозяина. И когда, наконец, Николай входил в вольеру, садился на чурбачок, а Дунай ложился рядом, наступали самые счастливые минуты в жизни собаки. Они молчали, но молчание это было особым: им не нужно было слов, чтоб понять друг друга.
«Ну как, старина?» — спрашивал Николай.
«Ничего, спасибо, — отвечал Дунай, — только скучно очень».
«Потерпи, съешь-ка пока вот это», — Николай протягивал конфету.
«Спасибо. — Дунай осторожно брал лакомство из рук хозяина. — Только скоро ли ты возьмёшь меня отсюда?» «Потерпи, потерпи…»
Потом они вспоминали. Да, им было что вспомнить. Четыре года — не шутка!
Иногда Николай вспоминал первые месяцы работы с Дунаем. Маленький, неуклюжий, лопоухий щенок беспомощно тыкался носом в пустую миску и жалобно повизгивал. Николаю очень хотелось взять его на руки, — но нельзя! Из крошечного неуклюжего щенка должен вырасти сильный, смелый, закалённый пёс.
На экзаменах Дунай получил высший балл, а начав работать в уголовном розыске, почти сразу же помог задержать крупных грабителей. В серой картонной папке с надписью «Дунай» появилась первая справка. Потом таких справок набралось множество — бухгалтеры аккуратно подсчитывали суммы, возвращённые Дунаем государству или отдельным лицам. Но Дуная это, конечно, не интересовало. Даже конфеты радовали меньше, чем четыре слова, спокойно сказанные хозяином: «Молодец, Дунай, хорошо. Спасибо!»
Правда, были у Дуная и срывы. За четыре года их было четыре. И каждый раз в одно и то же время: когда Николай уходил в отпуск. На этот месяц Дунаю давали другого проводника. Пёс был знаком с ним, даже симпатизировал ему, однако работать с ним не мог. А может быть, просто не хотел.