Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Симагин, как и два часа назад, опершись ладонями на подоконник и ссутулившись, стоял на кухне и смотрел в окно. Теперь свет не горел, но за окном все равно была только тьма, лишь кое-где – освещенные прямоугольники в соседних домах. Вон там болеют, кашель не дает уснуть, а либексин не найти, хотя ведь оставались же две таблетки, точно помню… А там сбегали за добавкой, купили втридорога и теперь с руганью делят остатнее по справедливости, потому что опять не хватает и уж в такой час нигде не купить, ни за какие деньги; не дошло бы до мордобоя. А там к экзамену готовятся. А там целуются.

Что же ты наделал тогда, Симагин.

Либо выть от боли и отвращения к себе, кататься по полу, словно обезумевшее животное, либо относиться к жизни как к черновику, в котором не все, но многое, многое можно поправить. Честнее, конечно, выть от боли. Но тогда не сможешь поправить даже то, что поправить действительно можно.

А Вербицкий и не виноват почти. Я виноват. Ибо сказано: не вводи во искушение. А я… Сделал подарочек.

И все ж таки не мешало бы поговорить с ним по душам.

Может быть, позже.

Ну почему я не узнал всего этого сразу?

Впрочем, сразу я и не мог. А когда смог… ну, узнал бы четыре года спустя… Какая была бы разница?

Дитятко мое, ласково шептала мне Ася тогда – ко это оказалось слишком правдой.

Всякий творческий человек – и, боюсь, мужчина в особенности, потому что мужчины вообще более инфантильны – пока сохраняет творческие способности, остается немного ребенком. В чем тут дело – кто его знает, можно было бы много и долго рассуждать на эту тему, но, хоть железной логикой это опровергай, хоть умнейший трактат напиши о том, что так быть не должно, факт все равно останется фактом, и никуда от него не уйти. Так называемый взрослый человек притерт к миру и потому уже не ощущает его, а лишь живет в нем. Так называемый ребенок еще не живет в мире, а лишь познает его.

Как откликнулась тогда Ася на объективную потребность такого ребенка в младшей маме! Которая, как и подобает маме, практически полностью освободила бы от быта, которая никуда не денется, никогда не предаст, ничего не требует и за все благодарна. Которая отвечает за тебя, но за которую не отвечаешь ты. При которой можно все. И которая, вдобавок, была бы и беззаветно влюбленной, одухотворенной любовницей. Если ты разбил коленку, хорошая младшая мама, как и всякая хорошая мама, никогда не закричит: "Видишь, чем эти шалости кончаются! Никогда больше так не делай! Ты надрываешь мне сердце!", а скажет только: "Пожалуйста, будь впредь осторожней. Любовь спасает от многих бед, но, к сожалению, не от всех. Твои коленки нам нужны здоровыми". Однако если ребенок ухитряется разбить коленку об мамин висок, даже мама ничего уже не сможет сказать ему в утешение.

Пока мне можно было все, я и мог все. Я познавал мир стремительно, точно и безоглядно, как играющий ребенок. Не сейчас я всемогущ, а тогда был. Сейчас я лишь собрал урожай, а сеяли мы давным-давно вместе с той женщиной, которая спит сейчас за стеной; прекрасной женщиной, которую я – я, не Вербицкий – почти убил своей детской убежденностью в том, что подлость, гнусность, мерзость человеческая есть, конечно, в книгах, фильмах и газетах, но там, где я, – их нет, а там, где мама, – их и в помине быть не может. Верой в то, что взрослые никогда меня не обидят, ведь я такой хороший, такой послушный и ласковый, и учусь на одни пятерки, и всегда вымою посуду или вынесу ведро на помойку, если мама меня попросит…

У него скрипнули зубы.

Так. Только без рефлексии.

Две минуты свободного самобичевания привели к необходимым результатам. Ты понял, в чем именно оказался когда-то дерьмом – значит, понял, что должен сделать, чтобы хотя бы отчасти перестать им быть. Отвращение к себе – тому, который дерьмо – дает эмоциональный посыл, необходимый для предстоящей сложной и тяжелой работы. Продолжать угрызаться теперь – это уже саботаж. Закольцованное самобичевание – не более чем мазохистская разновидность нарочитого безделья.

Легко сказать. Наверное, повеситься мне сейчас было бы куда проще. И честное слово, если бы не надежда на то, что я сумею хоть как-то помочь этой женщине и ее сыну, настоящему, ею рожденному сыну, жалкий дебил Симагин не заслуживал бы ничего, кроме вонючей петли.

А ведь она не спит.

Он понял это внезапно; казалось, просто ощутил щекой. Казалось, сквозь две стены, да вдобавок сквозь расположенную между Антошкиной комнатой и кухней спальню до него долетело горячее женское дыхание. Несколько секунд он крепился, осаживал себя – потом не выдержал; рывком повернулся в ту сторону и посмотрел.

С какой-то завораживающей преданностью прильнув к стене, обнаженная Ася словно бы робко вживалась в комнату, где не бывала так много лет, словно бы отдавалась ей…

В горле и в низу живота вспучилось густое пламя.

Та самая Ася, вот она какая… и вот…

Я ее люблю.

Симагин, судорожно сглотнув, заставил себя отвернуться. Нельзя так подглядывать, грех.

Потом. Все остальное – потом. Антон.

А ведь я никогда не ощущал, что он – сын, существо иного поколения. Он просто был мне самым близким, пусть и слегка младшим, другом; я с ним просто-напросто впадал в детство на законном основании, доигрывая то, чего в собственном детстве не успел сыграть, потому что читал не по возрасту умные взрослые книжки…

Впрочем, что я знаю? Возможно, это лучший из вариантов отцовства – не строгий, вечно правый дрессировщик-всезнайка, одним лишь гордым осознанием качественной возрастной границы лишенный способности по-настоящему понимать близкого человека, а немного взрослый товарищ, вместе с которым можно общими усилиями разобраться в хитросплетениях любой игры, в том числе и той, которая, сколько бы лет тебе ни было, всегда накатывает из будущего, всегда требует от тебя стать более умным, чем ты есть сейчас, и называется жизнью…

Антон погиб семнадцатого марта и даже похоронен толком не был – всех, кого разодрало железо у той высотки, фундаменталисты впопыхах свалили в овраг и слегка присыпали мерзлой глиной. Поднять его оттуда – самое простое; это можно сделать за сутки. Но надо состряпать ему легенду жизни от семнадцатого марта до сегодняшнего дня, надо провести его по этой легенде, надо, чтобы он эту легенду помнил… Надо решить: дать ему прожить эти полгода реально или выдернуть прямо сюда, а легенду вкрапить в память… Пожалуй, второе. Чтобы исчислить и выстроить в реальности мировую линию такой протяженности и сложности, понадобится энергия порядка полного двухмесячного излучения Солнца; это слишком. И, кроме того, подвергать Антошку превратностям случайных флюктуаций, способных деформировать мое хрупкое создание… Лучше пусть в реальности будет пятимесячная дырка. Но – окончательно решим завтра. Надо отдохнуть как следует – работа предстоит действительно сложная, ювелирная, я ничего подобного не делал. Завтра. А сейчас…

Только не смотри туда. Ведь не выдержишь, пойдешь, а это нельзя. Даже подойти к двери и – просто чтобы голос ее услышать в ответ – шепотом спросить, ненужно ли одеяло потеплее… нельзя. Не спугни. Она не твоя. Возможно, никогда уже не будет твоя.

В ночи погасло еще чье-то окно. Еще кто-то решил, что на сегодня – хватит. Освещенных окон не осталось; все заснуло. Неподвижность и тишина.

Позади что-то произошло. Словно беззвучный мощный хлопок коротко дунул Симагину в затылок. Симагин обернулся.

На том самом стуле, где какой-то час назад отдыхала его Ася, сидел человек.

Он был худощав и смугл, и красив. Горбатый нос, полные улыбчивые губы, блестящие живые глаза. Благородная седина на висках; волосы слегка курчавились. Одет Симагину под стать: мягкие вельветовые джинсы, пузырящиеся на коленях, безрукавка навыпуск, черные матерчатые шлепанцы. Свой парень.

– Так вот ты какой, – чуть хрипло проговорил Симагин.

Тот, кто сидел напротив, покровительственно улыбнулся и встал. Подошел к Симагину легкой, упругой походкой; подал руку. Симагин машинально протянул свою. Рука гостя была сухой и очень горячей, пожатие – удивительно дружелюбным.

71
{"b":"215480","o":1}