– Зачем ты его Вроткиным-то в глаза зовешь? – спросил Вербицкий.
– А кто же он? – спросил Ляпишев, бессмысленно моргая. Он был уже готов. Как бы не сгрябчили нас, с тревогой думал Вербицкий.
– Верить, – опять завел Ляпа, елозя по тесному для его зада стулу. – Во что-то нужно верить! Я же детский! Долдоны эти, думаешь, читают меня? Слыхом не слыхивали! Они вообще не читают! Хватит им плейера в ухо да видика в глаз... Мне приятель говорил, учитель он... шмакозявки с седьмого класса сосать приучаются. Ее спрашивают: зачем? Скучно, говорит – уроки, собрания... Ей говорят: ну, любили бы друг дружку по-человечески. Он чего, настаивал? Нет, я сама, говорит. До брака надо хранить чистоту, это же ка-питал! Одна добавила: не будет последствий. Чет-тырнадцать лет. Валериан! А я пишу: гуляли ученики ПТУ Надя и Сережа, ему нравилось, какая она красивая, какая у нее кожа чистая, нежная, и он наломал ей сирени и, преодолевая застенчи... чивость, взял за руку, а она спросила: – Тебе нравится твоя работа? – Да, я горжусь своей работой, только мастер у нас немно-ожечко консерватор. И мне говорят: все очень неплохо, но есть сексуальные передержки. Например, кожа. Причем тут кожа? Поймите, это же де-ети! Подростки! Пусть ему понравятся ее глаза... Валериан, кого от кого мы бережем? Мы себя от них бережем, мы их боимся и делаем вид, что ничего не замечаем...
– Ты тоже сволочь, – сказал Вербицкий.
Пахло бензином, гарью, печеным асфальтом. Ляпишев не стоял. Он неразборчиво бубнил о вере и вис на Вербицком. Черт, думал Вербицкий, куда его денешь? Бросить бы на асфальт, пусть валяется, хлам проклятый. Ляпишев начал икать совсем уже исступленно, и Вербицкий, загнанно озираясь, привалил его к ближайшей стене. Как по заказу, по переулку поперли прохожие, таращась, будто пьяного не видели. Один даже прямо сказал вслух: "Давненько я таких бойцов не видел! А если я милицию вызову?" – "Ради бога!" – искренне ответил Вербицкий. Ляпишев навалился двумя руками на стену, спросил удивленным и совершенно трезвым голосом: "Да что же это такое?", а потом переломился пополам, свесив голову ниже выкрутившихся рук, и в горле у него заклокотало. Вербицкий бессознательно пытался сделать вид, что не имеет к происходящему никакого отношения и стоит тут просто так, любуясь ландшафтами. Выцветшая, как моль, скрюченная бабка проползла мимо с туго набитой кошелкой, глядя укоризненно и опасливо. "Ты – моль, не я!.." Ляпишев отбулькал свое и заперхал, пристанывая; лицо его было зеленым, глаза спрятались. С каждым выдохом из него вырывалось: "О господи... О господи... О господи..." Бога ему подавай, подумал Вербицкий. Ему хотелось убить Ляпишева. И всех прохожих. И всех. Из-за угла вывернули парень с девушкой, у нее в руках был огромный букет сирени. Прямо Надя и Сережа, подумал Вербицкий. Они увидели Ляпишева и брезгливо перешли на другую сторону.
В такси Ляпишев ехать не мог – мутило; в трамвае не хотел. Он рвался в бой и падал, когда Вербицкий его отпускал, чтобы, например, пробить талон. "Я его отключу! – грозно ворчал он. – Я детский!" От него разило невыносимо. На них смотрели. Чудом их не сгрябчили по дороге.
Жена Ляпишева равнодушно глянула на висящего мужа и сказала:
– Бросьте на диван.
Вербицкий бросил. Ляпишев, вылупив кадык, завалил голову назад; рот у него разинулся, нога свешивалась на пол.
– Противно? – спросила жена.
– Приятно.
Она понимающе кивнула.
– Спасибо, Валера. Зайдите.
– Не стоит, пожалуй.
– Ну хоть на пять минут. Я вас кофейком побалую. На вас лица нет. Да и мне одной тут с ним...
Они прошли на кухню. За стенкой вдруг раздался оглушительный храп, и жена вздрогнула, лицо ее перекосилось гримасой животного отвращения.
– Уйду я от него, – сказала она вдруг. – Хватит.
– Опомнитесь, Рита, – ответил Вербицкий, рефлекторно принимая вид сострадающего. – Столько лет вместе...
– Вот именно. Восемнадцати, дура, вышла за него. Такая любовь – ах! Молодой, талантливый, добрый. Глаза светятся, детей ласкает. С братом моим младшим души друг в друге не чаяли, только и разговору: когда пойдем опять играть к дяде Коле? Ну, думаю, судьба. Теперь брат приходит из плавания, сквозь зубы цедит; брось, пока не поздно, эту падаль... Нет, не поздно. Мне двадцать восемь только, и я твердо знаю теперь, что главное в мужчине – ум и деньги.
– Рита, – спросил Вербицкий, с нетерпением глядя на кофейник. – А почему у вас нет детей?
– От этого? – с искренним ужасом произнесла Рита. Вербицкий пожал плечами. – Ну, сначала, знаете: рано, я хочу любить только тебя... Потом – субсидии. Я, девчонка, кормила этого гада, и училась, и работала, и тексты его вычитывала, пока он форсил и не мог пристроить ни одной рукописи. Какие тут дети. Теперь-то он пожиже стал – то ли водка, то ли на роду так написано... Да и слава богу. Надо, надо сначала. Громадные деньги по стране ходят – а этот сидит и буковки пишет!
– Вот как, – проговорил Вербицкий.
– А вот вы почему до сих пор один? – спросила она чуть ли не с намеком. – Неужели не нашли женщины настоящей?
– Нашел, – ответил Вербицкий. – Знаете, совсем недавно.
Он замолчал. Что я леплю, промелькнуло у него в голове. И вдруг будто ощутил снова, как проносится мимо недоступный сгусток животворного огня. Дохнул солнечным жаром и улетел... Вербицкого затрясла нервная дрожь. Да что это я, подумал он смятенно. И небрежно уронил, тщась развеять наваждение:
– Она, правда, замужем...
– Вы так спокойно это говорите.
– Потому что мне это не помешает.
– Как вы в себе уверены, – проговорила Рита мечтательно.
– Да, – просто ответил Вербицкий, – я в себе уверен.
Она вздохнула и сняла кофейник с плиты. За стеной раскатисто, жирно храпел Ляпишев.
– Я любуюсь вами, – призналась она. – Вы настоящий. Сильный, но не подонок. Сейчас таких мало, все дергаются, пыжатся... Завидую той женщине.
Я устал. Я устал, устал, устал же. И от тех, и от этих. Устал быть на грани, на острие, одной ногой здесь, другой – там; я уже знаю все, что происходит здесь, все угрозы и язвы, что вызревают здесь, выгнивают; но я хочу до сих пор того, чего хотел там, люблю, что любил там... И потому меня не слушают нигде. Устал, устал, устал. Что меня добьет? Ведь это не может длиться долго. Я уже не возмущаюсь ими, лишь боюсь, что сам стану таким же. Страшно же! Я так больше не могу, помогите хоть кто-нибудь! Мне ничего не надо. Ничего. Почему я должен плутать в этом гноилище вечно, ведь есть же иное. Хочу туда. Я ни на что не претендую, ничего не попрошу, ничего, клянусь, лишь вздохнуть, почувствовать воздух чистый и живой, убедиться, что есть совершенно иной мир, пусть по-своему несовершенный, но совершенно иной, пронизанный светом, радостью бытия...
Он думал так, но сам бежал все быстрее, и прикидывал, есть дома Симагин или еще, дай боже, все-таки нет.
3
Симагин был.
Он был розовый и улыбающийся. Он был в синих пузырящихся трениках, в майке. В его руке был шланг воющего пылесоса.
– У-у-у! – радостно взвыл он пылесосу под стать и, выпустив звякнувший шланг, вцепился в ладонь Вербицкого. – Привет! Ну ты просто как летучий голландец! Влетай, влетай! Только я закончу, а? Три секунды... Пока мои гуляют, – он наклонился за шлангом, треники обтянули поджарый мальчишеский зад. Вербицкий отчетливо ощущал неприязнь. Он тщательно, почти демонстративно вытер ноги – Симагин этого не заметил – и прошел в комнату. Ты тоже сволочь, мысленно сказал он Симагину и от нечего делать принялся рассматривать книги на полках.
Осмотр удручал. Особенно нелепо выглядела "Четыре танкиста и собака", вбитая между двумя томами польского издания лемовской "Фантастики и футурологии".
Нудный вой затих.
– Аське сюрпризон, – радостно сообщил Симагин, свинчивая шланг. Палец себе прищемил, что ли – зашипел: – У, зараза... Валер, ты замечал, что для кого-то что-то делать гораздо приятнее, чем для себя? И получается лучше...