Вот и нашла Родина применение моим уникальным дарованиям, подумал я с легкой и, что греха таить, горьковатой иронией. А то, понимаешь, психология, психология… Кому она нужна, твоя психология? Только психам. А кому психи нужны? Только Бережняку, да и то с известной целью. А вот Родине нужней и милей наружники, топтуны…
А мы – привыкши. Мы, блин, притерпемши.
Ведь не то что обидеться – а даже слегка гордиться собой начинаешь. Дескать, во какой я топтун классный, во какую пользу принес! Служу трудовому народу! Служу Советскому Союзу! Служу Отечеству!
Кому только не служу.
– Ладно. Думайте, Денис, что хотите. Я не к тому. Я к тому, что не мне давать вам советы, но…
– Разрешаю, – важно сказал он.
– Так вот, в четвертом классе я из «Библиотечки военных приключений» почерпнул, что в те времена, когда у нас было совсем уж недемократическое государство, ваша антинародная контора, например, просто навскидку могла ответить: кто из чьих иностранных дипломатов по какой дороге каждое утро ездит на работу. Что-нибудь столь же ужасное у вас хоть в каком-то виде уцелело – или все развалили?
Бероев некоторое время молчал, но за связь я не беспокоился – я слышал, как он опять закуривает и шумит своим жадным до никотина дыхалом.
– Правильно мыслишь, Шарапов, – сказал он потом.
– Так ты ж у меня понятливая, – ответил я.
12. Два сюрприза – один от меня, другой мне от любимой
Разумеется, никакими стаканами мы реально греться не стали – и он вымотался, и я. То есть я просто не чаял до дому доехать, тем более, был без колес. Хорошо, что товарищ мой новый меня подбросил – и все равно я пришел, и ослабел, и лег. Даже не нашел в себе ни малейших сил продумать пресловутую мысль о том, как можно было оказаться таким козлом.
Зато поутру меня как боднуло в начале шестого. Глянув на часы и не понимая, какого рожна просыпаться в такую рань, я, старательно жмурясь, покрутился сбоку на бок – и понял, что сна нет уже ни в одном глазу. Как это Вербицкий цитировал: спозарань встань… во-во.
Пришлось вставать.
И к счастью. Потому что едва я успел кофе пригубить, как в дверь позвонили. Повезло, что я был уже не в трусах, а – как порядочный, только без галстука. Поспешно доглатывая мелкими глотками раскаленную каву, я прямо с чашкой пошел открывать.
Опасности я не чувствовал. За дверью стоял кто-то, кого я знал; и он хотел со мной поговорить; и был это… Дверь открылась.
Это был Бережняк.
– Доброе утро, Викентий Егорович, – невозмутимо сказал я и отступил на шаг в сторону, пропуская его внутрь.
– Доброе утро, Антон Антонович, – ответил он, входя. – Как вы, однако, храбро…
И подал мне руку. И я её пожал.
В сущности, это была честь для меня – пожать руку человеку, который в ситуации, например, с Вайсбродом против всех пошел, против всех предрассудков пошел. Который за убеждения в тюрьму пошел.
Только вот с ума сошел.
– Вы обещали подумать.
– Да. Проходите. Хотите кофе?
Он, при всем своем самообладании, внутренне несколько ошалел. Не та была реакция у меня, не та, что ему нужна. Непроизвольно он даже заозирался.
– Я один, – успокоил я его, – и только что встал. Пойдемте.
– На улице очень грязно, – застенчиво сказал он и нога об ногу, неловко, стащил старенькие заляпанные башмаки. Снял свое видавшее виды пальто и аккуратно повесил на свободный крючок.
Мы уселись. Я налил ему кофе, предложил бутерброд.
– Благодарю, Антон Антонович, я завтракал. А вот от кофе не откажусь.
– Вам сколько сахару, Викентий Егорович?
– Без сахара, пожалуйста.
– Покрепче?
– Да, прошу вас, покрепче.
Монплезир.
Да что там Монплезир; научный руководитель, заботливый и строгий, и аспирант, почтительный и серьезный. Аспирант – это, разумеется, я.
– В нашем предыдущем разговоре вы, Викентий Егорович, упомянули науку биоспектралистику, – проговорил я с улыбкой, – и этим, честно скажу, всколыхнули во мне самые теплые и добрые чувства.
Бережняк едва не выронил чашку.
– Это слово мне необычайно дорого, потому что в самую счастливую пору детства я слышал его от отца по сто раз на дню. Вам, Викентий Егорович, от него, кстати, большущий привет. Не от слова, разумеется, а от отца.
Бережняк смотрел на меня, как загипнотизированный. Я даже испугался за его сердце; не случилось бы инфаркта часом. Слишком сильный эффект получился.
– Тесен мир, – мягко и будто не замечая его шока, продолжал я. – Ужиная позавчера с родителями, я упомянул о новом пациенте – ничего, разумеется, не говоря о ваших предложениях. Пациенте, который знает слово биоспектралистика и носит фамилию Бережняк. И уже то, что эта фамилия оказалась настоящей, поверьте, меня сильно расположило в вашу пользу, Викентий Егорович. Отец сказал, что он вас помнит, вы были у Вайсброда чуть ли не правой рукой, когда па у него диссертацию писал. Симагин его фамилия.
– Но вы… – хрипловато перебил Бережняк, и я его сразу понял. Впрочем, мне ли не понять.
– Вас фамилия моя дезориентировала, Викентий Егорович. Она по матери. У нас в ту пору было довольно запутанное семейное положение… формально. По сути как раз тогда оно было чудесным.
Я сделал паузу. Не хотелось форсировать, честно говоря. Пусть придет в себя. Я даже отпил глоточек; потом покрутил чашку, дорастаивая сахар на дне, потом сделал ещё глоточек.
– А Эммануил Борисович, к сожалению, умер, – продолжил я по-прежнему неторопливо. – Папа ещё сказал: жаль, Эммануил не дожил, он рад был бы узнать, что с вами, Викентий Егорович, все в порядке. Он ведь вас пытался отыскать, Эммануил…
Бережняк медленно ссутулился, уставясь в пол.
– Как звучит, – пробормотал он после долгой паузы. – Эммануил… Симагин… – чуть качнул головой, и мне мимолетно показалось, что он сейчас заплачет. Губы у него затряслись, и он вдруг сделался совсем старым. – Знаете, голубчик, а я вашего батюшку, стало быть, тоже помню. Такой… мальчик. Восторженный и добрый. Эмма говорил, очень талантливый. Как он теперь?
– Лучше многих, не отчаялся. Хотите зайти к нам на чаек?
– Вы серьезно?
– Абсолютно. Па был бы рад. Он вообще очень уважительно о вас говорил, Викентий Егорович. Рассказал, например, как вы вели себя с Вайсбродом в то время, когда о нем распространяли всякие гадкие по тем временам слухи…
– Слухи всегда гадки, – тихо, но жестко сказал Бережняк, и возле глаз его собрались фанатичные морщинки. – Особенно такие. Подоплека моего поведения вашего батюшку разочаровала бы, Антон Антонович… погодите. И отчество не Симагинское.
– И отчество не Симагинское, – ответил я, продолжая улыбаться. Боюсь, несколько деревянной улыбкой. Бережняк опять качнул головой: дескать, чудны дела твои, Господи…
– Просто я очень, знаете, не хотел, чтобы Эмма уезжал, – пояснил он. – А если человека травить пусть даже одним ожиданием: вот завтра подаст документы, вот послезавтра… ну, уж в понедельник-то наверняка – так можно его лишь поторопить с отъездом, правда?
– Истинная правда. Все равно. Сколько я представляю себе те времена, такое поведение требовало немалого мужества.
– Минимального, Антон Антонович, минимального. Просто наши вольнодумцы даже на подобные толики мужественности совершенно, знаете, были не способны. Дальнейшие события потребовали от меня, уважаемый Антон Антонович, куда большего… напряжения воли.
– Догадываюсь, – сочувственно проговорил я. Он презрел мое сочувствие и даже чуть губы поджал.
– Я не жалею.
– А о последних годах?
Он долго и внимательно вглядывался мне в лицо. Потом перевел взгляд на кофе. Чуть дрожащей рукой тронул чашку, но не взял.
Репродуктор на кухне приглушенно пропиликал семь.
– Перейдем к делу, пожалуй, – с усилием проговорил Бережняк.
– А мое приглашение?
– В зависимости, – он холодно улыбнулся, и я понял, что он вполне овладел собой и готов к бою. Бедный старик. Это все были ещё цветочки.