Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

– Нет, мальчишки, – Ася медленно подошла к окну и встала, глядя на закат, иссеченный тонкими темными лезвиями облаков. – Эта трепотня улетает, как пух, если люди получают возможность воздействовать на свою жизнь, творить ее... Социальное творчество, да? Без следа улетает. Лишь когда жизнь становится неуправляемой, начинаются разговоры об одиночестве, некоммуникабельности... Висела мочала – начинай сначала...

– Конечно, сначала! – звонко выкрикнул Вербицкий. – Конечно! Самые страшные феномены истории выскочили из этого вашего творчества, Асенька! Творчества толпы, не умеющей знать и предвидеть! Ей просто сказали: твори свою жизнь – бей! И она бьет радостно и изобретательно. Творчески! И все понимает. Полная коммуникабельность! Слева заходи, справа вяжи!.. Но когда проходит угар, люди начинают озираться по сторонам, силясь понять, что с ними случилось и отчего это после творчества столько трупов кругом, аж не продохнуть... Тогда возвращается осознание бесконечной беспомощности и бесконечной бесценности индивидуума.

– Опять индивидуума, – безнадежно пробормотала Ася. – Вашего индивидуума или не только?

– Да причем здесь это? – в отчаянии крикнул Вербицкий.

– При том, – она повернулась к нему. – Ничто так не отгораживает, как твердить: люди плохие, – она выразительно глянула на него, и он отшатнулся, словно в глаза ему полыхнул близкий, грозный огонь. – Конец неизбежен? Ну и что? Именно поэтому ничего нельзя жалеть. Бессмысленно думать, будто сердце может иссякнуть – наоборот! Кажется, уже нет сил – а тут распахивается такое!.. И сам становишься богаче!

– Резонанс, – пробормотал Симагин. Она обернулась к нему, чуть улыбнулась нежно. Мгновение помедлила.

– Если эти собаки все-таки устроят войну... или без всякой войны нас перетравят заводами, дамбами... я буду помирать и жалеть только об одном: что не знала, когда. И не успела ни Антона покормить повкуснее, ни Симагина обнять... напоследок. А если Симагин женится не на мне...

Симагин, буквально подскочив на стуле, ахнул:

– Да ты что?!

Она неторопливо, почти яростно махнула на него рукой:

– Да мало ли какие у тебя могут быть причины! Думаете, я шарахнусь? Я буду плакать, и целовать, и любить – если он позволит. Я только недавно поняла. Я буду хотеть остаться его... любовницей, вы бы назвали. Не знаю, может, не на всю жизнь, но на годы, – ее голос дрогнул, глаза влажно заблестели. – А! На всю. Потому что он всегда был мне не средством, а целью. И я ему. Я не себя в нем люблю, а его в себе. Почти все лучшее во мне из-за того, что мы вместе. Знаете, почему так много? Потому что мы никогда не притворялись и не врали, шли друг в друга целиком, по-настоящему, какие есть. И связь уже нерасторжима.

– Аська... – благоговейно выговорил Симагин. Она очнулась. Медленно угасли глаза.

– Что-то я стихом заговорила, – смущенно пробасила она и вдруг подмигнула раздавленному, дрожащему Вербицкому, прямо в его снисходительную улыбку: – Первая собака, которую ты погладишь, буду я... Пора Антона в постель гнать, простите. Пойду разумным астероидом прикинусь.

И легко пошагала из кухни, уже в коридоре забубнив: "Найт, найт, найт..." Слышно было, как восторженно загугукал Антошка и спешно стал командовать, по-американски хрипло и азартно вылаивая слова: "Ап ту зэ бластерз! Кэч зэ таргет, ю бойз!"

Вербицкий сразу же встал.

– Я отправлюсь, пожалуй, – сообщил он.

Ему до смерти надоел гной – но здесь сам он был гноем. Этой женщине все казалось пошлым и далеким. И его слова. И он сам. Он спорил с ней, вкладывал и вбирал – а ей не было дела ни до чего, кроме своей любви. К этому.

Симагин, дурацки размахивая руками, принялся его задерживать. Но Вербицкий, улыбаясь, непреклонно шел к двери. Симагин бросился переодеваться снова, чтобы броситься провожать. Вербицкому хотелось убить Симагина.

Женщина тоже вышла в коридор, слегка провожая, пока Симагин менял штаны.

– Вы тут как дети, – сказал Вербицкий, боясь взглянуть ей в глаза. Улыбнулся почти застенчиво: – Или я старый дурак?

Ася помедлила.

– Заболтала я вас. Но, знаете, ваша эта общечеловеческая позиция... будто вы от ума оправдываетесь за то, что сердцем ни к кому не привязаны. Но от ума никого не помирить. Только сердце объединяет бескорыстно. Сердце дает цель, а ум способен лишь изыскивать для этой цели средства. Поэтому цель всегда человечнее средств...

То, что она говорила, не имело к Вербицкому никакого отношения. Стенка – сродни той, обшарпанной, вдоль которой он полз с чугунной кассетой в провисшем кармане. Разговор был разговором двух глухих. Наверное, если бы записать его, а потом, подумал Вербицкий, смонтировать ее реплики отдельно, а мои – отдельно, получилось бы два несвязанных монолога. И все-таки он не сдержался и спросил:

– Вы верите в свои слова?

Она ответила серьезно, даже подумав несколько секунд, будто ум ее мог взвесить цель ее сердца:

– Вы о... любовнице? Верю.

– Вы умница.

– Не надо. Я вам столько навозражала, вам же, наверное, придушить меня хочется.

– Мне целовать вас хочется.

Он сказал – и пожалел, еще не успев договорить. Сработал рефлекс: женщина, будь она хоть кристальной чистоты, хоть семи пядей во лбу, узнав, что случайный знакомый хочет ее, делает вид, будто оскорблена, – а сама мечтает поиграть с огнем. Но только брезгливость отразилась на ее лице, бывшем так близко, преступно близко от его губ. И он, сгорбившись, с горящим лицом, пряча глаза от непонятного стыда, рванулся прочь, как бы видя два мерцающих, долгих изображения: одно лицо на обоих. Улыбка преданности – легкая гримаса отвращения. Легкое отвращение, и больше ничего.

Друг

1

Много лет он не творил столь безоглядно. Страницы слетали с каретки, как вылетают из клеток птицы в ослепительную лазурь. В полуденную свободу неба. Сердце готово лопнуть – но страха нет, восторг, прорыв; клокочущее торжество извергающегося протуберанца – не в пустоту безответности, не в затхлый склеп немоты, не в кристаллические теснины незатейливых, апробированных клише, сквозь которые продергиваешься извилистой безмолвной змеей, оставляя черные лоскутья змеиной кожи на острых холодных гранях, нет, только в нее. Живое в живое. Сами собой, инстинктивно и безошибочно, вскидывались над бумагой живые люди, разворачивались один из другого, набухали кровью – его кипящей расколотой кровью, осколков которой хватало на всех; осколки рвались соединиться, но обретали единство лишь в те мгновения, когда живые люди на белой бумаге начинали прощать и болезненно боготворить друг друга. Резкими фехтовальными взмахами, звеня, соударялись и перехлестывались судьбы. Казалось, опрокинуло некую плотину, и все, что он узнал или почувствовал за эти годы, вдруг обрело смысл, получило наконец вещество и лихорадочно принялось распоряжаться им, строя себя. Даже то, что, пока он – в одиночестве и прокуренной трескучей тишине, она – там, кормит того, спит с тем, вызывало лишь добродушную улыбку, ибо самое главное, что может женщина, она все равно делала здесь, и он лился в нее, как муж, падал в нее, как зерно, как звезда, и через нее – в полуденную свободу неба, в ослепительную лазурь. В людей.

Он любил ее.

Что он объяснял? Боль жизни? Жизнь боли? Тоску осколков по единству? Он понятия не имел. Себя. Наверное, это было просто письмо – но разве просто письмо способно породить новое чувство? Оно лишь цепляется за чувства, которые есть, за щупальца, которые уже выросли у сердца и в ожидании тянутся навстречу. Взрастить сердцу новые щупальца и новые глаза способны лишь перехлесты новых судеб. Пусть на бумаге – лишь бы живых. Сердцам не хватает щупалец и глаз, громадные темные вихри мира летят мимо сердец и проваливаются в невозвратное прошлое, и сердца подспудно чувствуют это, им бедно, им тесно и пусто, они нуждаются в щупальцах и жаждут глаз, а если не дать им – они закисают и тупеют, зная лишь себя; а сердцу нельзя тупеть, ведь оно рождает цель, и когда сердца тупеют, в то же мгновение тупеют и цели. Как еще оправдать то, что я не сею хлеб, не строю дом, не гонюсь за убийцей – что они еще могут, мои слова, моя белая бумага, ну что? Ничего? Только дарить глаза тем сердцам, у которых достанет широты для новых глаз и мышц, чтобы в первый раз напряженно поднять непривычные веки. А что суждено глазам увидеть, открывшись, – то дело мира, не слов.

31
{"b":"215480","o":1}