– Это что еще за клевета? – деловито осведомился Симагин, принимая у нее кр-рэндель. Ася молча показала ему тертую, трепаную обложку: "При дворе двух императоров", записки А. Ф. Тютчевой, Москва, двадцать восьмой год.
– Болтает баба, – сказал Симагин и слизнул кусочек масла, грозивший сорваться с бублика на стол. – Успех ей легок... Проехалась бы на работу – с работы в "пик". Да через весь город. А потом по очередям! – он разошелся, Ася морщила нос от сдерживаемого смеха. – Неактуально! – вынес Симагин вердикт и даже прихлопнул ладонью по столу для вящей вескости.
– Пей, – проговорила Ася нежно. – Остынет.
Он послушно отхлебнул и обжегся, но виду не подал.
– А Вербицкого ты бросила? – спросил он, отдышавшись украдкой.
– Угу.
– Тебе ж нравилось то, что я раньше давал, – насупился он. – Из школьного... Сама говорила: какой одаренный.
– Он был талантлив, бесспорно, – сухо ответила Ася. – Мне действительно нравилось, Андрей. Но теперь что-то ушло.
– Ребенком быть перестал, – ехидно ввернул Симагин и укусил бублик, испачкав в масле кончик носа. Вытер тыльной стороной ладони.
– Кстати, может быть, – Ася серьезно глянула на него. – Слова, слова, а под ними – скука.
– А это – не скука?! – уже не на шутку возмутился Симагин, тряся обеими руками в сторону Тютчевой. – Того нет, этого нет...
– Да ты что – совсем тупой? – разъярилась Ася. – Сравнил! – она поспешно залистала книгу. – Вот послушай сюда. Какой глаз, какая четкость! Мозгом же думала, а не карманом... Ага, вот. Это про Николая. "Это был худший вид угнетения – угнетение, убежденное в том, что оно может и должно распространяться не только на внешние формы управления страной, но и на частную жизнь народа, на его мысль, на его совесть, и что оно имеет право из великой нации сделать автомат..." Ах, почему мне бог не дал!
– Она славянофилкой числится, да? – спросил Симагин.
– Тьфу! Классификатор! Она умница, и все! – Ася перевернула страницу. – "Отсюда всеобщее оцепенение умов, глубокая деморализация всех разрядов чиновничества, безвыходная инертность народа в целом. Вот что сделал этот человек, который был глубоко и религиозно убежден в том, что он всю жизнь посвящает благу родины, который проводил за работой восемнадцать часов в сутки. Он лишь нагромоздил вокруг своей бесконтрольной власти груду колоссальных злоупотреблений, тем более пагубных, что извне они прикрывались официальной законностью и что ни общественное мнение, ни частная инициатива не имели права на них указать, ни возможности с ними бороться. И вот, когда наступил час испытания, вся блестящая фантасмагория этого величественного царствования рассеялась, как дым". Дай куснуть, тоже хочу. Ты так аппетитно лопаешь...
– Да, – грустно согласился Симагин, протягивая ей остаток кр-рэнделя. – Крымского поражения я этому паразиту все детство простить не могу. – И, совсем ерничая, добавил: – Проливы опять же...
– Да ну тебя, – с готовностью улыбнувшись, Ася аккуратно откусила у него из руки. Нет, подумала она. Сейчас вовремя. Тоже в кавычках – как бы в струю. Упрекнуть прямо она так и не могла. Да и не в чем, не в чем. Не в чем, хоть плачь. Но ведь не только он ее создал. И она его. И когда он распоряжается собой – значит, и ею. Всем, что в нем от нее. А это нечестно. Хотя упрекнуть нельзя. Тогда получится, что она создавала его для себя. Корыстно. А это неправда. Для него. И для всех. И он может делать, что хочет. Но ведь больно – он должен знать. Ведь смертельно потерять ту громадную, главную часть себя, которую он унесет, если уйдет. Но упрекнуть нельзя. Только в кавычках
– А вот еще мудрая мысль, – сказала она. – Еще более древняя и потому еще более мудрая, – и она на память медленно проговорила из Экклезиаст: "Иной человек трудится мудро со знанием и успехом, и, умерев, должен отдать все человеку, не трудившемуся в том, как бы часть себя, – она, словно заклиная заглянула Симагину в глаза: – И это суета и зло великое".
Обидела, с ужасом подумала она, еще не договорив. Его лицо смерзлось, ушло. Она задохнулась от ненависти к себе. Тщеславная бестактная дура! Симагин спрятался в чашку с чаем – обеими руками поднес ко рту, почти нахлобучил на лицо, шумно прихлебнул и сказал:
– Вкусный какой.
Она хотела что-то нейтральное ответить, но не нашлась. Он опустил чашку и некоторое время смотрел, как млеет за окном белая ночь. Потом попросил вдруг:
– А теперь, Асенька, еще это напомни, пожалуйста, ну – указательными пальцами он растянул глаза к вискам, шутливо изобразив монголоидность. – Про ларцы.
У Аси гора с плеч свалилась. Не то с досадой, не то с облегчением – но уж во всяком случае, с радостью – подумала она, что он ее просто не понял. Отнес ее слова совсем не к тому. Потому что думал совсем не о том. Потому что о той не думал. Ну и слава богу. Смеясь, она метнулась в комнату и уже через мгновение неслась обратно, листая томик древнекитайской философии. Но Симагин сидел нахохлившись. Тут до нее дошло, что, значит, и она чего-то не поняла, попала своими кавычками во что-то больное.
– "О взламывании ларцов!" – театрально объявила она и села у ног Симагина, виском – с трудом удержавшись, чтобы не грудью – прижавшись к его колену. Он положил ладонь ей на голову – но не так. Благодарно, но отстраненно. Он был не здесь. Совсем стемнело, и она едва различала буквы. – "Чтобы уберечься от воров, считают необходимым завязывать веревками, ставить засовы и запирать замки. Это обычно называют мудростью. Однако, когда приходит сильный вор, то он кладет на плечо сундук, ларец или мешок и уходит. Не значит ли это, что называемое мудростью является лишь собиранием добра для сильного вора?" – она вещала с трагической аффектацией, но Симагин был уже вне игры. А когда она мельком глянула вверх, то увидела, что он по-прежнему бесстрастно смотрит в наполненное пепельным свечением окно. – "Между четырьмя границами государства везде соблюдались совершенные, мудрые законы. И все-таки однажды министр Тянь Чэнцзы убил правителя и украл его государство. Но разве он украл одно лишь государство? Он украл его вместе с его совершенными, мудрыми законами. Поэтому, несмотря на то, что Тянь Чэнцзы прослыл как вор и разбойник, правил он в полном покое. Не значит ли это, что государство и его совершенные, мудрые законы, когда он украл их, лишь охраняли его, вора и разбойника? Разбираясь в этом..."
– Спасибо, Асенька, – спокойно сказал Симагин. – Какая ты умница. Как Тютчева.
Она осеклась. Опять заглянула ему в лицо – но он уже улыбался и встречал ее взгляд своим. Уже вернулся оттуда, куда вдруг улетел, не предупредив.
– Что теперь угодно принцу? – спросила она. – Прочесть? Сыграть? Сплясать? В программе танец семи покрывал.
Он не ответил, и молчание опять казалось каким-то неловким.
– Работать еще будешь? – спросила она, вставая.
– Работать... – проговорил он со странной интонацией. – Если все время работать, подумать не успеешь.
Она, снова чуть тревожась, пожала плечами:
– Тогда я стелю?
– Угу, – ответил он. – Посуду я сполосну.
Выходя из кухни, она оглянулась. Он, пересев вплотную к окну, снова уставился наружу. На высоте окон, тяжелыми черными сгустками скользя в серо-синем подспудном свечении, мотались чайки – добывали майских жуков.
Когда минут через двадцать Ася вернулась, в кухне горела лампа, и Симагин, спиной к ослепшему провалу окна, сдвинув грязную посуду на край, торопливо строчил на листке бумаги. Карандаш прерывисто шипел в ночной тишине. На звук шагов Симагин поднял глаза.
– Понимаешь, если "ро" действительно функция, то... это очень интересно. Надо посчитать.
– Чаю налить еще? – спросила Ася спокойно.
– Нет, я скоро.
– Тогда я ложусь.
Три секунды. Прости, Асенька, – с виноватой, но мимолетной улыбкой он снова ткнулся в свои листки. – Вдруг пришло...
– Ты успел подумать, о чем хотел?