Студенты, которые шарахались от Саламандры в разные стороны, теперь бегали за Павлом Петровичем табунами, споря, требуя, убеждая о каких-то тайнах мироздания, о пространственно-временном континууме, о «черных дырах». Он руководит у них каким-то философским кружком.
Невозможно было себе представить в этом спокойном, уверенном в своих силах, знающем свое дело, свои задачи, цели человеке вчерашнего Саламандру. Новый заведующий кафедрой умел без нажима, но твердо отстаивать свои принципы и взгляды, истинность которых он понимал. Без упрямства он мог согласиться с разумными доводами других. Чувство собственного достоинства проявлялось у него прежде всего в тактичном отношении к достоинству других и прежде всего — преподавателей. Но самой привлекательной чертой была фанатичная влюбленность в свое дело, безудержная увлеченность.
Формально Саламандра изменился в худшую сторону. Поехал куда-то с ночи пробивать оборудование для кабинета и опоздал на собрание. Показывал студентам в урочное время учебный кинофильм, не предусмотренный программой. Поссорился с проректором, когда тот отказал ему в помощи получить комплект необходимой литературы для кафедральной библиотеки. Это был уже не тот бархатный безголосый человечек, а кипучий, деятельный руководитель и знающая, чего он хочет, личность, если хотите, это был субъект социальной жизни.
На несколько дней мне нужно было съездить в столицу. Мне поручили купить попутно и подарок к юбилею «шефа». Не раз потом я проклинал минуту, когда согласился: то денег не хватает, то подарок не нравится, думай, что делать, как выкручиваться. Нет ничего тяжелее на свете, чем покупать подарок, который очень хочется, чтобы понравился.
С аэропорта поехал сразу на кафедру. Во дворе встретил коллегу.
— Привет!
— Здравствуй, когда приехал?
— Только что, чего смурной такой?
— Не выдумывай, я всегда такой.
— Черт с тобой, если не хочешь говорить, что нового на кафедре?
— Не чертыхайся, не повезет. Ничего нового. Как у тебя дела?
— Спасибо, хорошо съездил. Хочешь подарок посмотреть?
— Какой подарок?
— Да ты что, не проснулся сегодня что ли! Завтра же идем к Павлу Петровичу на юбилей.
— Кто такой? А-а, Саламандра… Я не иду.
— Почему?
— Не приглашал меня, да как-то не удобно, не знаю я его совсем.
— Ты что рехнулся?
— Как не приглашал! Ты же сам деньги давал на подарок!
— Разве? Верни.
— Я тебе сейчас по башке верну! Хватит меня разыгрывать, чем народ на кафедре занят?
— Как всегда: учим-мучим помаленьку.
— Ну уж конечно, неверно, не кирпичи разгружаете.
— Да отстань ты от меня. Вон заведующий кафедрой идет, иди и поговори с ним сам.
Обернувшись, я раза три выдохнул и вдохнул, прежде чем выдавил из себя:
— А Саламандра?
— Что Саламандра?
— Что с Саламандрой, он же заведующий был?
— Саламандра остался Саламандрой. Хотя не знаю: давно не видел.
— Как же так? Я же сам приказ видел?
— Однофамильцы оказались, и инициалы совпадают, вот секретарь ректора и перепутала, поторопилась обрадовать.
Не зная, что делать ставшим вдруг ненужным и лишним подарком, нехотя и устало стал подниматься на второй этаж.
На лестнице мимо меня мелькнула какая-то тень. Мне почудилось, что это был Саламандра. Наверное, показалось, не может же быть, ведь человек должен быть человеком всегда, а не только тогда, когда при чинах и в должности.
Глава IV. Мозаика разных лет
1. О языке философских текстов
Бесцветный язык рационального мышления, коим излагают философы свои труды, простодушно считая, что это и есть «научный стиль», на самом деле есть торопливый язык технических описаний, имеющих такое же отношение к философии, как лунный свет к росту телеграфных столбов.
Рационализм Кеплера и Декарта, ругавших Галилея за легкость и популярность изложения, не может служить ни оправданием, ни обоснованием отказа от художественности научного стиля, тем более философского. Для меня близок к идеалу философского стиля язык Платона или Лукреция Кара. Вряд ли «стиль» сделал их работы менее философичными. Из современников мне импонирует язык Э. В. Ильенкова, М. А. Лифшица, в особенности Б. Ф. Поршнева, стиль которого отличается непревзойденным изяществом и мастерством выявления эмоционального заряда каждого слова, каждой фразы при изложении самого сухого предмета теоретического спора.
Еще Гегель писал о том, что философия мыслит понятиями, а не восприятиями (образами), навлекая на себя тем самым «дикие упреки» в непонятности. «Представления можно вообще рассматривать как метафоры — мыслей и понятий. Но, обладая представлениями, мы еще не знаем их значения для мышления, еще не знаем лежащие в их основании мысли и понятия. И наоборот, не одно и то же — иметь мысли и понятия и знать, какие представления, созерцания, чувства соответствуют им. Отчасти именно с этим обстоятельством связано то, что называют непонятностью философии. Трудность состоит, с одной стороны, в неспособности, а эта неспособность есть в сущности только отсутствие привычки мыслить абстрактно, т. е. фиксировать чистые мысли и двигаться в них»{192}.
Основная масса людей, не являющаяся профессиональными учеными или философами, мыслит не «чистыми понятиями», а представлениями, созерцаниями, чувственными образами. Потому одна из важнейших задач взявшегося за перо — изложить свое учение так, чтобы через восприятие-мышление читатель мог подняться до абстрактного мышления. Пусть философия мыслит понятиями, т. е. остается в зоне абстрактного мышления, но это вовсе не означает, что понятия такого мышления нельзя изложить эмоционально, художественно, призвав на помощь чувственные образы. Философский труд должен, или по крайней мере может быть, близок к художественным произведениям, где через образность языка достигается движение мыслей в понятиях (выражается идея произведения).
Художественность философского текста отличается от художественности образов искусства тем, что философия не оперирует персонажами, взятыми во всей конкретности их единичных реалий. Художественность теоретической науки выражается в изяществе, пластике, в колоритности, в единстве ритма и аритмии, в использовании всех возможностей языка и речи, в неожиданности сочетаний понятий, конструкций предложений, в использовании синонимии, аналогий, в разнообразии терминов и т. д. Чем более художествен язык философского текста, тем больше он несет содержательной, лишь на первый взгляд не имеющей отношения к ходу основной мысли, информации, которая, сопровождая главную мысль, дополнительно через представления, чувственные образы поясняет эту мысль, анализирует ее, популяризует, как бы освещая ее перед читателем с разных сторон. Художественность языка в этом случае выполняет роль учителя, своего рода «растолкователя» того, о чем идет речь в процессе «мышления понятиями». Красиво высказанная мысль возбуждает интеллектуальные потребности, стимулирует их. Тот, кто пишет шершавым языком «научного стиля», просто-напросто не доделывает свою работу, оставляя «на потом» обучение своего читателя абстрактному мышлению. Гегель, как видно из вышеизложенного, предоставляет читателю самому учиться умению воспринимать философские тексты (это, мол, не дело философа). Он прав в том, что это не дело «чистого» ученого, мыслителя, задача которого развивать свою науку через «мыслящее рассмотрение предметов». Но такая точка зрения не может считаться абсолютной, особенно если речь идет об ученом, который взялся за перо, чтобы изложить людям свою теорию (назовем его ученым-писателем). В этом случае он не имеет права полностью игнорировать возможность художественного изложения. Пишущий ученый вполне может быть и мастером слова, в определенном смысле художником. Дидро эту функцию знаний — просвещать — вводил даже в критерий их истинности{193}. Знание, которое одновременно не обучает, не истинно. Сильно сказано, но верно по сути.