В молдавской земле немало монахов, которые, начертав на клочке пергамента определенные слова, исцеляют от лихоманки. Среди них был и благочестивый Стратоник. Но этот клочок пергамента, вместо того чтобы исцелить от хвори, принес ее с собой. Пыркэлабу Албу минуло только шестьдесят два года. Он собирался еще плясать на свадьбе сына, но теперь забыл и думать об этом и слег в великой кручине. Он таял с каждым днем, и вскоре до того исхудал, что дальше некуда: кожа да кости. Все родичи съезжались глядеть на это чудо и оплакивать больного. И вот настал час, когда он, призвав к себе духовного пастыря, исповедался ему, приложился к. кресту и перешел в мир иной.
Духовник его, стоя в храме у гроба, поведал, что усопший чист сердцем и ни в чем не повинен. Горько печалилось боярство, опуская его в обитель вечного успокоения. Говорили, что кое-кто роптал на поминальной тризне. Тут же стало известно, что и сам господарь ни в чем не винил усопшего, — потому и не лишал его должности пыркэлаба до самой смерти. Высоким вельможам часто приходится терпеть подобные непонятные притеснения. Никулэеш Албу тоже не был отставлен от должности житничера [49]. На похоронах был по повелению господаря сучавский портар. И все же у многих в душе долго оставался горький осадок. Подлинную причину знал, возможно, одни лишь князь да преподобный Амфилохие. Никто другой не мог ее знать. Даже Никулэеш, сын усопшего. Следовало ожидать, что житничер Никулэеш Албу осунется от горя и попросит у господаря прощения за свое неблагоразумие, если не провинность. А он, унаследовав отцовские богатства, стал жить еще более беззаботно. Спровадив обеих сестер в монастырь, он пустился во все тяжкие, пируя в Романе и Пьятре с другими боярскими сынками, такими же забулдыгами.
Все эти смутные образы пронеслись в воображении Стратоника только потому, что он услышал кваканье лягушек в камышах засохшего пруда и увидел сороку на колодезном журавле.
Нямецкий инок имел обыкновение делать привал у этой криницы, на полпути к городу. Неодолимая жажда охватывала его, стоило ему завидеть пустую бадью на каменной закраине колодца. И так как по его иноческому обету пить воду ему не возбранялось, он тут же опускал бадью и вынимал ее полной до краев. Круглая гладь воды была подобна огромному зрачку.
На этот раз сорока насмешливо проверещала:
— Карагац!
— Хочу утолить жажду, — ответил ей Стратоник, поворачивая к ней голову и глядя на нее одним глазом.
— Карагац!
— Ага! — догадался монах. — Опять чужак прячется на опушке дубравы?
— Опять, — подтвердила птица. — Гляди в оба и дай орешек.
— А хотя бы и два, — ответил смеясь Стратоник.
Сунув руку под рясу из темно-серого домотканого сукна, он покопался в мешочке, висевшем на правом боку, и достал два ореха. Разгрыз их зубами и положил в десяти шагах на гладкий камень. Только он отошел к колодцу, сорока захлопала крыльями и спустилась есть орехи. Стратоник достал холодной воды из колодца. Осенив себя крестным знамением, наклонился над бадьей и стал жадно пить. Затем выпрямился, шумно отдуваясь.
— Хороши орешки? — ухмыляясь, спросил он птицу.
— Карагац! А вода вкусна?
— Как же не быть ей вкусной, когда это божье вино?
Сорока схватила клювом орех и отлетела подальше.
Стратоник понял, что человек, скрывавшийся на краю дубравы, приближается. Обернувшись, он узнал его, ибо видел уже однажды. Человек весело смеялся.
— А разве настоящее вино не от бога, святой отец?
— Верно, сын мой. Все от бога. Но мне, грешному иноку, дозволено пить одну лишь воду.
— Ты что, с этой птицей толковал? Понимаешь, что она говорит?
— Конечно, понимаю.
— Может, она говорила, что у меня потемнело в глазах от голода?
— Это видно по лицу твоему, честной христианин. От долгого ожидания оголодал ты и еще пуще мучим жаждой. Посоветовал бы я тебе утолить жажду водой, но по носу видать, что ты привержен к вину, а воду не выносишь.
Человек рассмеялся и подошел к колодцу. На нем были сапоги из красной кожи, суконная одежда и смушковая кушма; за поясом был заткнут кинжал, как положено служителям богатых вельмож. Он был очень хорошо одет, и стало сразу ясно, что господин его человек гордый и заносчивый. Судя по возрасту служителя, хозяин его был тоже молод. Плотный, румяный, он, по всей видимости, не прочь был от безделья позубоскалить.
— Господин твой бражничает со своими приятелями, — сказал монах.
— Возможно. Только если его милость насыщается, то и мне не след голодать. Опять летит сорока за орехом. Ты всегда с ней так беседуешь?
— Всегда. А откуда тебе это ведомо? — удивился Стратоник.
— Ничего мне неведомо. Просто я видел, когда ты здесь проходил.
— Именно здесь?
— Да.
— Удивительное дело. Я тут редко прохожу. Я грешный инок и служу своему владыке.
— Тому девять дней в воскресенье разве ты не видел меня тут?
— Не видел, — невинно ответил Стратоник.
— А я был здесь и видел тебя, божий человек, и тогда ты тоже вот так стоял и толковал с птицами.
— Бедный я, убогий, — вздохнул монах, смыкая на мгновенье веки. — Люди смеются надо мной, худоумным, вот так же, как ты сейчас смеешься. Но я уже говорил тебе, что все от господа. Вот я и принимаю покорно ниспосланную мне долю. И ты принимай меня таким, каков я есть. Так же, как я разгрыз зубами этот орех и отдал его сороке…
— Карагац!
— Так же дарю и иным людям исцеление от хвори. Если ты не знал до сих пор, так узнай, что полоумный Стратоник умеет писать слова от лихоманки и находит целительные коренья от колотья в боку и от кашля. Умеет он еще лечить раны от стрел и копий.
— Слышал я об этом, божий человек, — ответил служитель и, подбоченясь, смерил монаха долгим взглядом. — Удивления достойно, как ухитрился господь вложить такую силу в столь хилую плоть.
— Никакой у меня силы нет, брат мой.
— Говорят, юродивые не лишены хитрости.
— Честной брат, никакой хитрости во мне нет. И добротой не отличаюсь, ибо один я, как перст. Не бражничаю, ибо не могу пить. Не забияка, — напротив, — все бьют меня. Долгов не имею, ибо никто не дает мне в долг.
Служитель опять развеселился; снисходя к слабостям тщедушного монаха, спросил:
— Какие же ты еще умеешь исцелять недуги, отче?
— Уметь я ничего не умею. Я даю лекарства. Одни всевышний волен в жизни и смерти нашей.
— От любви есть у тебя снадобья?
— Нет. Это мне не дозволено. На то есть бабки-ворожеи. Все они будут гореть в неугасаемой геенне огненной.
— Ты не понял меня, божий человек. Я спрашиваю о снадобье, исцеляющем от любви. Чтобы мне не торчать более здесь и не лязгать зубами от голода. Слушай, что я тебе скажу: нет на свете ничего хуже этого недуга, что настиг моего хозяина. Нет ему покоя ни в Куеждиу, ни в Пьятре, ни в Романе. Ночью считает звезды, говоря с самим собой. Днем глядит на звезды. Тащит меня за собой в Сучаву и радуется. А из Сучавы возвращается в тоске. И опять мчимся то в Роман, то в Пьятру. Потом опять скачем в Сучаву, а на привалах он мечется без сна и снова пересчитывает звезды.
— О ком ты, честной брат во Христе?
— О своем господине.
— А я — то думал, что именно ты хвораешь.
— Сохрани меня господь!
— Аминь. Знай же, брат мой, что от этого недуга есть два лекарства. Одно на них ведомо моему прежнему старцу, отцу врачевателю Ифриму из больницы Нямецкой обители. Отвезешь своего господина к отцу Ифриму, а он свяжет его, посадит в бочку с холодной водой и продержит там, покуда больной не выздоровеет. Лекарство это помогает от всех болезней. Отец Ифрим меня тоже исцелил таким способом от нечистого. Думаю, что он излечит и горячку твоего господина.
— Кто знает, сколько он его продержит в этой бочке…
— Продержит, покуда не пройдет недуг. Иногда только выпускает, чтобы подсох болящий на солнце. А понадобится, так и розгами попотчует.