Бывая в разных мастерских, Реновалес видел там только "модные сюжеты": или господа в камзолах, или обшарпанные мавры, или калабрийские крестьяне. Картины были приглаженные и вырисованные до последней черточки. Видно было, что их писали или с манекенов, или использовали в качестве натурщиков чочар
[7]
, каждое утро их можно было нанять на площади Испании, на паперти церкви святой Троицы: неизменную крестьянку — смуглую, черноглазую с большими серьгами в ушах, в зеленой юбке, черном корсаже и белой токе
[8]
, заколотой шпильками; типичного, всегда одинакового старика в овечьем тулупе, кожаных лаптях и островерхой, украшенной лентами шляпе, венчающей его белоснежную и величавую, как у отца небесного, голову... В Риме художники оценивали друг друга в тысячах лир, мерялись, кто сколько зарабатывал за год торговлей своими картинами. Особым почетом пользовались несколько известных маэстро, наживших целые состояния продажей парижским и чикагским миллионерам картин-миниатюр, которых никто никогда не видел. Реновалес был искренне возмущен. Это почти то же, что "искусство" его невежды-учителя, хотя и "светское", как сказал бы дон Рафаэль! И для этого их посылают в Рим!..
Не найдя общего языка с соотечественниками, которые невзлюбили новичка за резкий характер, простецкую речь и честность, побудившую его отказываться от писания картин под заказ торговцев живописью, Реновалес принялся искать друзей среди художников из других стран. Так вскоре он приобрел большую популярность в кругах молодых живописцев-космополитов, живших в Риме.
Всегда живой и жизнерадостный, веселый и общительный, он был желанным гостем в мастерских на Виа Баббуино, в шоколадных магазинчиках и кафе бульвара Корсо, где любили собираться художники-космополиты, выходцы из многих стран.
В свои двадцать лет Мариано был настоящим атлетом, достойным потомком того богатыря, что от рассвета до заката клепал молотом по железу в далеком уголке Испании. Как-то молодой англичанин, друг Реновалеса, прочитал в его честь отрывок из Раскина{27}, начинавшийся словами: "Пластические искусства атлетические по своей сути". Калека, полупаралитик может быть великим поэтом или музыкантом; но чтобы стать Микеланджело или Тицианом, надо иметь не только возвышенную душу, но и могучее тело. Леонардо да Винчи гнул в руке подкову; скульпторы эпохи Возрождения, как титаны, своими руками обтесывали гранитные глыбы и строгали резцом твердую бронзу; великие художники часто были также архитекторами и, глотая пыль, перемещали тяжеленые камни... Реновалес задумчиво выслушал слова великого английского эстета, думая о том, что и у него мощная душа в атлетическом теле.
Мариано в расцвете своей юности преклонялся только перед мужской силой и сноровкой и не стремился к другим развлечениям. Радуясь, что в Риме было проще простого найти натурщицу, он приводил к себе в мастерскую какую-нибудь чочару, раздевал ее и с наслаждением писал женское тело. Смеялся веселым и громким смехом доброго великана, разговаривал с женщиной непринужденно, так же, как с теми девушками, которые встречались ему, когда он вечером возвращался в одиночку в Испанскую академию; но едва заканчивал писать, приказывал натурщице одеваться и ... убираться на улицу! Он был чистым и непорочным человеком, отличался той невинностью, которая свойственна только здоровым и сильным мужчинам. Мариано обожал человеческое тело, но стремился лишь к тому, чтобы переносить на полотно его формы. Он испытывал отвращение к животному спариванию — без любви, без взаимного влечения, — к случайным встречам, когда мужчина и женщина смотрят друг на друга с опаской и внутренней настороженностью. Единственное, чего он хотел — это учиться, а женщины — только препятствие на пути к великим замыслам. Избыток энергии он тратил на атлетические развлечения. Любил поразить товарищей физической силой, способностью совершать подвиги, и после каждого из таких подвигов чувствовал себя свежим, бодрым, спокойным, словно только что искупался в чистой воде. Фехтовал на Вилле Медичи с художниками-французами; брал уроки бокса у англичан и американцев; с немецкими художниками выбирался на дальние прогулки в леса близ Рима, и эти мероприятия потом не один день они обсуждали в кофейнях Корсо. Он также опрокидывал с товарищами не одну рюмочку за кайзера, которого не знал и к чьему здоровью был безразличен; мощным своим зыком кричал вместе с ними традиционное "Gaudeamus igitur"
[9]
и, обхватив за талии двух девушек-натурщиц, участвующих в прогулке, носил их, как перышки, по лесу, после чего легко опускал на траву. И счастливо улыбался, когда добродушные немцы — в большинстве слабые или близорукие — искренне восхищались его силой, сравнивали его с Зигфридом
{28} и другими богатырями своей воинственной мифологии.
Как-то на карнавале испанцы устроили кавалькаду с "Дон Кихота", и Мариано выступил в роли кабальеро Пентаполина{29}, "рыцаря с засученными рукавами". Под громкие аплодисменты и крики толпы, присутствующей на Корсо, ехал он, выпрямившись в седле, красавец-паладин, показывая огромный тугой бицепс.
Как-то ночью, в канун весны, художники торжественно двинулись через весь Рим к еврейскому пригороду, чтобы отведать первых артишоков, популярного римского блюда, в приготовлении которого шумно прославилась одна старая еврейка. Реновалес с флагом в руках возглавлял "артишоковою процессию", запевая гимны, перемежаемые криками всяких зверей, а его товарищи весело маршировали следом, чувствуя себя смелыми и дерзкими под руководством такого мощного вожака. С Мариано можно было не бояться никого. Рассказывали, как в одном из переулков квартала Трастевере он встретил двух бандитов, отобрал у них ножи и обоих избил до смерти.
Но вот неожиданно бравый атлет заперся в академии и перестал появляться в городе. Несколько дней об этом только и было пересудов в местах, где собирались художники. Реновалес рисует; скоро должна открыться мадридская выставка, и он хочет послать туда свою картину, которая оправдала бы его стипендию. Закрыл перед всеми двери своей мастерской; не хочет слушать ни замечаний, ни советов; картина должна быть такой, какой он ее задумал.
Вскоре товарищи забыли о Реновалесе, и он спокойно закончил работу и послал свое творение на родину.
Выставка стала для него триумфом; он сделал первый уверенный шаг к будущей славе. Теперь ему стыдно и совестно было вспоминать о шумихе, некогда поднявшейся вокруг его "Победы под Павией"{30}. Люди толпились перед огромной картиной, игнорируя другие выставленные полотна. А так как в те дни правительственных скандалов не было, кортесы не заседали, никто из тореадоров не попал быку на рога, то за неимением ажиотажных новостей газеты дружно принялись публиковать репродукции картины Реновалеса и рассуждать о ней; печатали портреты автора — и в фас, и в профиль, и большие, и малые. Во всех подробностях они описывали его жизнь в Риме и его причуды, сентиментально вспоминали бедного старого кузнеца, который где-то в глухом селе клепает себе железо и даже не догадывается, какую славу обрел его сын.
Одним махом Реновалес перенесся из мрака неизвестности к ослепительной славе. "Старики", которые должны были вынести ему приговор, проявили доброжелательность с оттенком снисходительного сочувствия. Дикий зверек приручался. Реновалес увидел мир и теперь возвращается к добрым старым традициям, становится таким же художником, как и другие. На его картине были мазки, положенные, казалось, кистью Веласкеса, фрагменты, достойные самого Гойи, детали, напоминающие манеру Эль Греко. От самого же Реновалеса там не было почти ничего, и эта смесь разнородных стилей как раз и стала главной отличительной чертой полотна. Именно поэтому все так восхищались картиной, а ее автор получил первую премию.