Он еще раз проверил — да, его письма были здесь все до одного. Полные любви, перевязанные ленточками, они хранились, как святые реликвии, как чья-то мумифицированная жизнь — пропитанная бальзамом и перевитая бинтами. Письма Хосефины имели другую судьбу. Ее любовь, доверенная бумаге, давно развеялась, превратилось в ничто; какие-то письма еще остались в карманах его старых костюмов, иные сгорели в пламени гостиничных каминов, третьи, возможно, попали в чужие руки, и чужие люди жестоко смеялись над их наивными и нежными словами его жены. Реновалес сохранял лишь несколько писем, и те были от другой женщины и, подумав об этом, он почувствовал жгучие угрызения совести, глубокое раскаяние человека, который осознает, что поступил очень плохо.
Он разворачивал пожелтевшие листы и прочитывал по несколько строк из каждого: читал с удивлением и простодушным восторгом, будто те письма писал не он, а кто-то другой. Сколько в них страсти! Даже не верится, что он мог так высказываться, так любить свою Хосефину!.. Просто невероятно, что такая пылкая нежность угасла и в последние годы они совсем охладели друг к другу. Реновалес уже не вспоминал, какие неприятности отравляли их супружескую жизнь и снова видел свою жену юной и привлекательной: она ласково улыбалась и смотрела на него влюбленными глазами.
Он читал и читал, письмо за письмом, и никак не мог оторваться от них. Восхищался сам собой, удивлялся, что среди буйства плотской страсти прожил молодость так целомудренно; да, он любил только свою жену, его чувство к ней всегда было невинным и чистым. И Реновалес чувствовал теперь острую радость, пронизанную легкой грустью, словно старик, смотрящий на свой давний портрет и вспоминающий весну своей жизни. Вот каким он, оказывается, был! И ему показалось, что из глубины души возник укоризненный голос: «Да, когда-то ты был добрым и честным».
Он так погрузился в чтение, что забыл о времени. Вдруг в ближнем коридоре затопали шаги, зашуршало платье, и прозвучал голос дочери, а на улице раздался автомобильный гудок: то Реновалеса торопил его зять. Художник испуганно вздрогнул — он не хотел, чтобы дочь поймала его с поличным; поспешно вытащил из футляров ордена и ленты и закрыл шкаф.
Академическая церемония кончилась для Реновалеса почти провалом. Графини он показался очень значительным — бледный от волнения, на груди — созвездие ценных звезд, белая манишка пересечена несколькими цветными полосами. Среди всеобщего внимания он встал и, держа в руке тетрадь, начал читать свою речь. Но вскоре в зале поднялся ропот, в конечном итоге почти заглушивший его голос. Читал он глухо, с поспешностью школьника, что стремится как можно скорее произнести урок, не задумываясь о смысле слов. Казалось, он бормочет монотонную и скучную молитву. Будто и не было долгих тренировок в мастерской, когда он так добивался выразительности звучания и тщательно отрабатывал эффектные театральные жесты! Видимо, его мысли витали где-то еще, далеко, очень далеко от этой торжественной церемонии, а его глаза не видели ничего, кроме букв. Элегантная публика разошлась, удовлетворенная тем, что был повод собраться лишний раз. Над речью нового академика смеялось много уст, скрывающихся за газовыми веерами — дамы радовались, что хоть так могут досадить своей любимой подруге графине де Альберка.
— Просто ужас, голубушка! Как же скучно он бубнил!
II
Проснувшись на следующее утро, маэстро Реновалес почувствовал настойчивое желание подышать свежим воздухом, оказаться на свету, на просторе, и вышел из дому прогуляться. Не останавливаясь, прошел по проспекту Кастельяна до безлесных холмов, которые начинались за выставочным дворцом.
Вчера вечером он обедал в доме де Альберка, где в честь его поступления в академию устроили небольшой пир. На нем присутствовали почти все важные сеньоры, постоянные гости графини. Хозяйка дома сияла радостью, словно праздновала свой триумф. Граф проявлял к славному маэстро знаки глубокого уважения, ведь тот только что сделал самый большой шаг к вершинам художнической славы. Чувствуя глубокое уважение ко всяким отличиям, граф умильно смотрел на медаль академика, пожалуй, единственную, какой он никогда не смог бы присоединить к своей коллекции наград.
Спал Реновалес ночью очень плохо. Шампанское, выпитое на банкете у графини, не развеселило его, — наоборот, он стал еще печальнее. Вернулся домой с каким-то страхом, словно там его ждало что-то необычное, что-то такое, чего он не мог понять своим растревоженным умом. Сбросил праздничный костюм, в котором промучился несколько часов, и лег в постель, удивляясь, откуда могло взяться то смутное чувство страха, что беспокоило его по дороге домой. Ничего удивительного у себя он не увидел, комната имела такой же вид, как и вчера или позавчера. Утомленный после академической церемонии, отупевший и размякший от съеденного и выпитого на банкете, художник спал крепко и за всю ночь ни разу не проснулся; но сон был тяжелым, длился целую вечность и часто прерывался кошмарами.
Уже поздно утром его разбудили шаги слуги, убирающего в соседней комнате. Увидев разбросанную и смятую постель, почувствовав капли холодного пота на лбу и слабость во всем теле, он понял, что спал плохо и всю ночь ворочался с боку на бок.
Голова его была тяжелая, и он никак не мог вспомнить, что же ему приснилось. Знал только, что сон был печальный, и, может, даже во сне он плакал. Помнил, что из темноты, которая клубилась на грани подсознательного, снова и снова всплывало чье-то бледное лицо. Это была не Хосефина; лицо будто бы ее, но светилось оно каким-то неземным выражением.
Но пока Реновалес умывался, одевался, пока слуга помогал ему надеть пальто, в голове у него понемногу прояснилось, и, приложив немало усилий, он даже собрал ночные воспоминания вместе и решил, что это могла быть и она... Да, пожалуй, она. Теперь ему ясно вспомнилось, что и во сне он чувствовал запах, тот же, что окутывали его со вчерашнего дня, что полетел за ним в академию и сбивал его там, когда он читал речь, а потом понесся за ним на банкет и завис густым туманом между ним и Кончи, поэтому он хоть и смотрел на нее, но не видел.
Утренний воздух освежил голову художника, а необозримый пейзаж, открывающийся с холмов за Выставкой, мигом стер из его памяти ночные видения.
Над небольшим плато вблизи ипподрома завывал ветер, срывающийся с горных вершин. Реновалес шел против ветра, и ему чудился шум далекого моря. На горизонте, над крышами красных домиков и над верхушками голых, как веники, зимних тополей, четко выделялась на синем небе блестящая гряда Гвадаррамських гор; над заснеженными гребнями поднимались высокие вершины, издали похожие на гигантские кристаллы соли. С противоположной стороны, в глубокой котловине, темнел шатер Мадрида; между черными крышами и зубчатыми башнями мерцала дымка, в которой далекие здания казались синими, как горы на горизонте.
Покрытое тщедушной редкой растительностью, испещренное оврагами с твердыми окаменелыми склонами, плато кое-где ярко сверкало в лучах солнца. Обломки изразцов, битая посуда, консервные банки мерцали и переливались, как драгоценные камни, рассыпанные между черными круглыми бусинками, устилающими землю там, где прошли стада овец.
Реновалес теперь стоял за выставочным дворцом и некоторое время наблюдал за ним. Желтые стены с красным кирпичным орнаментом вверху едва виднелись из-за холмов, плоская цинковая крыша блестела, как поверхность спокойного озера, а посредине поднимала в небо свое черное брюхо огромная выпуклая баня, похожая на готовый взлететь аэростат. От одного крыла дворца доносилась духовая музыка, ритмичная мелодия, наподобие звучащей в цокоте лошадиных копыт, когда строем скачут кавалеристы, поднимающие облака пыли. Перед некоторыми дверями дворца поблескивали на сопке сабли и лакированные треугольные шляпы.
Художник улыбнулся. Построен этот дворец для художников, а поселились в нем жандармы. Искусство входило туда только раз в два года, вытесняя на какое-то время блюстителей порядка и их лошадей. Статуи выставлялись в залах, где пахло ячменем и солдатскими ботинками. Но это продолжалось недолго; вскоре маневры европейской культуры заканчивались, незваного гостя выгоняли, и в выставочном дворце оставалось только настоящее, только национальное: охранники данной богом власти со своими росинантами{57}, которые ежедневно появлялись на улицах Мадрида, охраняя священный покой этой клоаки.