Кто-то прошептал на ухо копировщику новость, взволновавшую весь музей, но тот, на мгновение оторвав от мольберта угасший взгляд, только презрительно пожал плечами.
Итак, сюда пришел Реновалес, сам знаменитый Реновалес! Ну, посмотрим, что это за цаца!..
Маэстро увидел, что на него изучающе уставились уродливые, как у выброшенной на берег морской рыбы, глаза и отметил, что они насмешливо поблескивают за толстыми стеклами очков. «Придурок» — подумал старик. Он, безусловно, слышал разговоры о новой студии, похожей на роскошный дворец, которую Реновалес выстроил себе на бульваре Ретиро. Ишь как разжирел за счет других художников, таких как я, кто, не имея протекции, так и не смог выбиться в люди! Дерет за каждую картину тысячи дуро, а Веласкес в свое время зарабатывал по три песеты в день, да и Гойя писал портреты за несколько унций. А всему причиной наглость бесстыдных молодых и тупость болванов, которые верят газетам, крикливо восхваляющим «модернизм». Настоящее великое искусство только здесь. Огоньки иронии в глазах старика погасли, и, еще раз презрительно пожав плечами, он вернулся к своей тысячной копии «Пьяниц»{11}.
Когда оживление, вызванное появлением Реновалеса, начало стихать, художник зашел в небольшой зал, где висела картина «Фрейлины». Знаменитое полотно занимало всю противоположную от входа стену. Текли сидел за мольбертом в сдвинутой на затылок белой шляпе; от напряженных усилий точно воспроизвести мельчайшие детали картины на его открытом челе залегли морщины и пульсировали жилки.
Увидев Реновалеса, венгр вскочил на ноги и положил палитру на огрызок клеенки, защищавшей паркет от капель краски. Дорогой маэстро! Как он благодарен ему за этот визит! И принялся показывать свою копию, выполненную удивительно точно, но без волшебной перспективы, без чудесного правдоподобия оригинала. Реновалес одобрительно кивал головой, искренне восхищаясь терпением и упрямством этого труженика от искусства, который, как вол, всегда прокладывал на своем поле одинаковые борозды, следуя безупречной геометрической правильности, не позволяя себе ни малейшей инициативы, ни малейшего намека на творческую оригинальность.
— Ti piace? — тревожно спрашивал Текли, заглядывая Реновалесу в глаза и пытаясь прочесть в них мнение о своей работе. — Е vero? Е vero?
[3]
— допытывался он с неуверенностью ребенка, чувствующего, что его обманывают.
Но Реновалес, стремясь как-то скрыть полное равнодушие, хвалил венгра все красноречивее, и тот, наконец, успокоился, схватил обе руки собеседника и прижал к своей груди:
— Sono contento, maestro... Sono contento
[4]
.
Текли не хотел отпускать Реновалеса. Если тот великодушно согласился прийти посмотреть на его копию, то они не могут просто так расстаться. Они позавтракают вместе в гостинице, где поселился венгр. Разопьют бутылочку кьянти и вспомнят годы, прожитые в Риме; поговорят о веселой богемной юности, о своих друзьях из разных стран, некогда собиравшихся в кафе «Эль Греко». Кое-кто уже умер, другие разбрелись по Европе и Америке. Лишь нескольким из них удалось прославиться, а остальное большинство осталось где-то у себя на родине, где прозябает, занимаясь преподавательской работой в школах. Каждый из этих художников мечтает когда-то написать картину, способную принесет долгожданный успех, однако смерть почему-то всегда опережает исполнение подобных замыслов.
Реновалес в конце концов сдался на настойчивые уговоры венгра, не отпускающего его руки с таким умоляющим выражением, словно собирался умереть, если ему откажут. Ну что же, кьянти — так кьянти! Они позавтракают вместе, а пока Текли будет класть последние мазки на свое полотно, он подождет его, прогуливаясь по музею и освежая в памяти давние впечатления.
Когда Реновалес вернулся в зал Веласкеса, публика уже разошлась, и там оставались только копировальщики, склонившиеся над своими мольбертами. Художник снова ощутил на себе мощные чары великого мастера. Реновалес преклонялся перед его замечательным искусством, но не мог не почувствовать, каким глубоким прискорбием дышат все его произведения. Несчастный дон Диего! Ему довелось родиться в мрачную пору нашей истории. Его гениальный реализм призван был обессмертить человека в совершенных формах обнаженного тела, между тем ему суждено было жить во времена, когда женщины, как черепахи, скрывали свои красоты под панцирем кринолинов, а мужчины, высоко неся головы с темными и плохо вымытыми волосами, держались чопорно и напоминали церемонных жрецов. Художник рисовал мир, каким его видел: страх и лицемерие отражались в глазах его персонажей. А наигранную веселость обреченной нации, требующей для своих развлечений чего-то уродливого и бессмысленного, бессмертная кисть дона Диего воспроизвела в образах шутов, сумасшедших и горбунов. От всех этих чудных произведений, внушавших одновременно восторг и грусть, веяло депрессией, неизбывно больной душой монархии, объятой страхом и ужасом перед муками ада. Как жаль, что великий художественный талант ушел на увековечение этого бесславного периода, который без Веласкеса погрузился бы в глубокое забвение!
Реновалес подумал также о самом художнике и почувствовал некое подобие угрызений совести, когда сравнил его скромную жизнь, жизнь великого живописца, с княжеской роскошью, в которой купались рядовые современные маэстро. О, пресловутые щедроты королей, якобы покровительствующих художникам, о чем любят сочинять мифы некоторые историки, заглядывающие в глубины прошлого!.. Но правда была иной. Взять хотя бы того же флегматичного дона Диего. Как придворный живописец короля он получал жалование размером в три песеты, и те ему выдавали не регулярно. В списках придворных его славное имя стояло в одном ряду с шутами и цирюльниками. В соответствии со званием королевского слуги он вынужден был заниматься экспертизой строительных материалов, чтобы хотя бы частично улучшить свое положение. А сколько унижений пришлось испытать ему в последние годы жизни, когда он добивался награды — креста святого Яго! Ради этого он доказывал перед трибуналом ордена, что не продавал своих картин за деньги. Ведь тогда это считалось преступлением. Вместо этого великий мастер с рабской гордостью хвастался, что является слугой короля, ибо этот сан значил больше, чем слава великого живописца... Как не похожи нынешние счастливые времена на то далекое прошлое! Да будет благословенна революция в современной жизни, облагородившая художника и поставившая его под покровительство публики — безличного властелина, который предоставляет создателю красоты полную свободу и в конце концов следует за ним новыми творческими путями!
Реновалес прошел в центральную галерею, чтобы полюбоваться картинами еще одного художника, которого глубоко почитал. На обеих стенах здесь длинными рядами висели полотна Гойи{12}. С одной стороны — портреты королей выродившейся бурбонской династии, а также головы монархов и принцев крови под тяжелыми белыми париками и портреты женщин с пронзительными взглядами, бескровными лицами и прическами в виде башен. Оба знаменитых художника, Гойя и Веласкес, жили во времена нравственного упадка двух династий. В зале великого дона Диего короли были похожи на элегантных монахов{13} — худые, хрупкие, белокурые, с мертвенно бледными лицами и выдающимися подбородками; их глаза светились страстным желанием спасти душу и одновременно сомнением, что им это удастся. А здесь, на стене этой галереи, монархи были тучные, заплывшие жиром{14}; их огромные, тяжелые и невероятно удлиненные носы, казалось, торчали из самого мозга, парализуя всякую его способность мыслить; отвисшие нижние губы были толстыми и похотливыми; невыразительные воловьи глаза светились вялым равнодушием и тупым гонором. Монархи австрийской династии — все нервные, беспокойные, возбужденные почти до безумия и какие-то неприкаянные — красовались верхом на конях, всегда на фоне мрачных пейзажей, замкнутых заснеженными гребнями Гвадаррамських гор, печальных, холодных и заледенелых, как их национальная душа. Бурбоны — все степенные и тучные, с тяжелыми животами и толстыми икрами — были озабочены только мыслями о завтрашней охоте или домашней интриге, вносящей беспорядок в их семью. Они были слепы и глухи к ураганам, безумствующим за Пиренеями. Первые находились в окружении идиотов с животными физиономиями, мрачных крючкотворов, инфант с детскими личиками в длинных, как одеяния весталок{15}, юбках. Вторые находились в веселом и славном обществе народа, одетого в яркие цвета — в красные суконные плащи и кружевные мантильи; волосы женщин сдерживались красивыми гребенками, головы мужчин были покрыты шапками. Они представляли собой людей, проводивших время в веселых прогулках по Каналу и всевозможных экзотических развлечениях, и были в душе героями, сами о том не догадываясь. Сотни лет они жили как дети, которые сразу стали взрослыми, когда в их страну вторглись захватчики{16}, как гром среди ясного неба. И великий художник, столько лет рисовавший щеголей и веселых мах во всей их наивной беспечности, представлявший этот пестрый и красочный народ неким опереточным хором, начал изображать на полотнах как тот самый щеголь с навахой в руке необычайно ловко атакует диких мамелюков{17}, и эти страшные египетские кентавры, прокопченные в сотнях сражений, падают под его ударами или как под ружейным огнем палачей-завоевателей{18} умирает он сам — при тусклом свете фонарей в мрачных пустынях Монклоа{19}.