Умолк. На сей раз он молчал довольно долго, а потом говорит:
Нат, — говорит, и снова замолчал (а может, мне лишь показалось, что он произнес мое имя, слишком напряженно я силился расслышать), а когда он заговорил опять, то уж настолько тихо, словно шептал, стоя на дальнем берегу потока, да еще когда ветер в лицо. — Я их продал от отчаяния — во что бы то ни стало хотел продлить эту тягомотину, эту бессмыслицу еще на пару лет. — Вдруг он резко махнул поднятой рукой, мне показалось, что он быстро, сердито провел ею по глазам. — Правильно говорят, что человечество еще не народилось. Точно сказано! Ибо только слепцы и безумцы могут существовать, столь подло и гадко используя таких же как они, плоть от плоти. Как еще объяснить такую глупую, дурацкую, отвратительную жестокость? Опоссумы и скунсы и те разумнее! Хорьки и полевые мыши и те испытывают врожденное уважение к особям своего рода-племени. Только насекомые неразвиты настолько, чтобы делать мерзости, принятые у людей — вроде тех муравьев, что летом полчищами лезут на тополя и алчно выжимают соки из маленьких зеленых тлей — благо, те выделяют нектар. Да, наверное, все-таки не народилось еще человечество. О, как же горько должен плакать Господь, видя то, что люди делают с другими людьми! — Тут он прервался и, тряся головой, возвысил голос чуть не до крика: — И все ради денег! Денег!
Он смолк, а я стоял и ждал, что он скажет еще, но больше он ничего не сказал, молча стоял в сумраке спиной ко мне. Где-то вдали, высоко вверху раздался голос мисс Нель:
Сэм! Сэмюэль! Что у тебя случилось?
Но он как стоял, так и остался стоять без звука, без движения, долго стоял, так что я, в конце концов, тихонько пошел к двери и вышел вон.
Через три года после этой сцены (и каким же бешеным скоком они мимо меня пролетели!), за месяц до моего двадцать первого дня рождения — то есть как раз в то время, когда по первоначальному плану я должен был начать новую жизнь в Ричмонде, — из сферы влияния маса Сэмюэля я выпал и то ли перешел под временную опеку, то ли был отдан под защиту, то ли был сдан в аренду, то ли был взят взаймы неким баптистским проповедником по имени Его Преподобие Александр Эппс, который был духовным пастырем кучки нищих фермеров и мелких мастеровых, живших в поселении под названием Шайло, что в десяти милях севернее лесопилки Тернера. Долгое время я просто терялся в догадках относительно природы моих взаимоотношений с его преподобием Эппсом. Ясно одно: в грубом, коммерческом смысле слова “продан” я не был. Других негров с лесопилки Тернера можно было продавать, и их продавали с пугающей регулярностью, но предполагать, что и мною могут так распорядиться, было вплоть до — и даже после — того момента, когда я перешел в руки его преподобия Эппса, совершенно немыслимо. Поэтому все три года, полностью отдавая себе отчет в неясности перспектив, мне уготованных, ни разу я не усомнился в том, что маса Сэмюэль все-таки сделает меня свободным и я попаду в Ричмонд — ведь он так искренне и горячо мне обещал! — так что я оставался солнечным, самодовольным оптимистом несмотря на то, что лесопилка Тернера со всеми угодьями, работниками, скотом и скарбом распадалась прямо на глазах, таяла и исчезала, как островок на реке во время паводка, когда сперва его подмывает по краям, а потом все его вымокшие, нахохленные и сбившиеся гуртом обитатели — всякие еноты, кролики, ужи и лисы — попадают в безжалостную мутнокоричневую воду.
Негров, как самую что ни на есть дорогостоящую часть собственности (еще бы: продаваясь по четыреста-шестьсот долларов за душу, они представляли собой единственно надежное помещение капитала, при этом маса Сэмюэль легко мог превращать их в живые деньги — к вящему удовлетворению кредиторов, которые и сами паковали пожитки и бежали из Восточной Виргинии, поэтому и требовали отдавать долги как можно скорей) — так вот, стало быть, негров теперь продавали постоянно, по двое, по трое и поодиночке, то одну семью, то другую, хотя бывало, что и месяцы проходили, и никого вроде не трогали. Но вдруг, как снег на голову, приезжал господин в кабриолете, джентльмен с седыми бакенбардами и часами на толстой золотой цепочке, соскребал грязь с подметок своих начищенных до зеркального блеска сапог. И накрывали стол в библиотечной, а я на серебряном подносике подавал крекеры и портвейн, слушая в летних сумерках усталый, невеселый голос маса Сэмюэля:
Самая-то мерзость, сэр, эти перекупщики, да, перекупщики, сэр! И то, что платят они обыкновенно больше, мне все равно. Они бездушны, сэр, бессовестны, им ничего не стоит разлучить мать и единственное дитя. Вот почему, как бы ни был я беспомощен в этой ужасной ситуации, я, по крайней мере, стараюсь всегда иметь дело с джентльменом... Да, за одним злосчастным исключением... так что почти все свои сделки я совершал с джентльменами вроде вас... Говорите, вы из Фицхагов, что живут в округе Йорк? Тогда вы, должно быть, в родстве с Тадеусом Фицхагом, моим сокурсником по Колледжу Вильгельма и Марии... Да, последний раз рабов я продал джентльмену, направлявшемуся на запад, в округ Бунслик — это, кажется, где-то в штате Миссури; я продал ему семью из пяти человек... Очень такой гуманный, образованный джентльмен из Ноттовея... А вы и вовсе любимец богов, сэр, да вы, поди, сами знаете: иметь мельницу рядом с таким городом, как Ричмонд, и при этом не закабалить себя владением землей, этим проклятием... Не знаю, сэр, но ясно только, что мои дни здесь сочтены. Не знаю, поеду в Кентукки или в Миссури тоже, да вот и в Алабаме, я слыхал, интересные открываются возможности... Пойдемте, покажу вам Джорджа и Питера, лучших мельничных подмастерий, какие у меня остались, и даже не сомневайтесь, для негров они чудо как исполнительны... Да, очень немногим из моих негров повезет остаться в Виргинии...
Так уезжали Джордж и Питер, Сэм и Эндрю, потом Люси с ее двумя малолетними мальчиками; негры грузились в фургон, в котором я сам частенько отвозил их в Иерусалим, и всегда меня поражало их послушание и спокойствие, я долго потом удивлялся самообладанию и бодрости духа, с которыми эти простые люди, безвозвратно вырванные из привычной жизни, отправлялись навстречу неизвестности, встречали новый поворот судьбы. Да, уезжали, да, оглядывались, да, в этих их прощальных взглядах сквозила грусть, но расставание с местами, что были для них много лет всею вселенной, вызывало у них сожалений не больше, нежели будущее — опасений и тревог: им кажется, что до Миссури или Джорджии далеко, как до звезд, и вместе с тем близко, как до соседней плантации, им это безразлично; с привычным, безнадежным изумлением я замечал, что они редко даже утруждают себя прощанием с друзьями. Я понял так, что лишь разрыв семьи может заставить их горевать, но таких ужасов у нас не случалось. Вот, перекрикиваясь и хихикая, они лезут в телегу, которой предстоит увезти их на край света, в немыслимую даль, к непредставимой судьбе, а говорить способны только о том, что у кого-то болит колено, о силе комка шерсти из желудка мула в качестве охранного талисмана от ведьм, о том, как правильно натаскивать собаку, чтобы умела загонять на дерево опоссума, и при этом постоянно поминают еду. Среди дня они ходят сонные, в телеге сразу улягутся на настил и заснут, оттопырив розовые мокрые губы; недолго поклевав носом, провалятся в забытье прежде, чем их вывезут за ворота, и задолго до того, как окажутся за пределами земли, составлявшей и дух, и сущность, и географию их жизней, — земли, которая со всеми полями, лугами и разноцветием леса теперь уходит, не удостоенная даже взгляда, не взятая с собой даже как зримый образ, уплывает, исчезает навсегда. Им все равно и откуда они, и куда едут, и они то храпят всю дорогу, то, внезапно проснувшись, затевают проказы и игрища, хохочут, шлепают друг друга, а то вдруг пытаются хватать проплывающие над головой листья и ветки. Подобно животным, они отрекаются от прошлого с тем же тупым безразличием, с каким принимают настоящее, а будущего для них не существует вовсе. Так им и надо, такие твари только и заслуживают, чтобы ими торговали, горько сетовал я, разрываясь между ненавистью и сожалением, что мне уж поздно спасать их силой Слова Божьего.