С кресла смывали кровь. И с пола. Толстенная санитарка плюхала в ведро огромную, бурую тряпку и шумно возила ей по бугристому линолеуму. Ника посмотрела на санитарку с сочувствием. Ей тоже частенько приходилось убирать сразу после процедур. С кровью всегда была куча возни.
Врач сидела за столом и, быстро-быстро заполняя историю, жаловалась сердитой медсестре с веселыми ямками на смуглых, пушистых на свет щеках. Медсестра была похожа на хорошенького поросенка в накрахмаленной шапочке.
— Все сроки проворонены! Куда только на УЗИ смотрят! Пишут шесть недель, а там все восемь. Руками пришлось выковыривать!
Ника ждала.
— Ложитесь. Аллергия есть? Новокаин хорошо переносите?
Врач повернулась — солнце било ей в спину, и Ника не видела ее лица — только черный силуэт с сияющей огненной каймой. Очень черный силуэт.
— Не знаю, — честно ответила она. — У меня никогда ничего не болело.
— Сейчас заболит, — заверила врач и снова пожаловалась медсестре: — Осатанели. Хоть бы пробу новокаиновую делали. С утра до вечера одни аборты!
Похожая на поросенка сестра понимающе кивнула и разорвала упаковку первого шприца.
Коньяк Ника еще могла перенести — гости Афанасия иногда приносили с собой что-нибудь в этом роде. В качестве праздничного букета. Но ветчина! Паштет! Банка с красной икрой! И не на праздник, а просто так, каждый день, как хлеб! Ника посмотрела на Константина Константиновича с настоящим страхом. Она месяц пыталась выкроить денег на порцию мороженого — маленький импортный шарик с привкусом синтетической клубники — да так ничего и не вышло. Ника больше всего на свете любила клубнику — пусть даже ненастоящую, но она копила Афанасию на куртку. Ему совсем не в чем было ходить.
Константин Константинович невозмутимо резал батон. Он слишком давно жил один и совсем недурно зарабатывал. Ему некому было приносить жертвы. К тому же, от плохой еды у него было несварение желудка.
Свекровь кушала мало. То есть, Ника, конечно, не знала — сколько, но к их с Афанасием приезду в номере всегда стояла порция сэкономленного второго. Для Афанасия. Афанасий был по-своему благороден — он мог пропить Никину зарплату, но один он не ел.
— Открывает щука рот… — бормотал он, засовывая Нике в рот кусок остывшей котлеты.
Ника ненавидела себя, но ела. Они с Афанасием все время головокружительно, но весело голодали. Точнее — подголадывали. Свекровь смотрела в сторону, неприязненно передергивая хрупкими плечиками. Ника ее понимала. Она бы тоже ненавидела человека, который объедает ее сына. Да еще так быстро — порции композиторам в доме творчества давали ужасно маленькие.
Свадьбу свою Ника почти не запомнила — точнее, старалась не вспоминать. Иногда только всплывали неожиданно яркие, выпуклые и подвижные картинки.
Мама плачет… Свекор открывает бутылку вина прямо на улице, и перекрученная, сияющая, золотая струя гулко вливается в сердцевину задранной бороды, как в воронку… Мама моет посуду — гору посуды, свадьба была дома, пришла куча гостей и даже всеми забытая дальняя родственница с живыми крохотными фиалками в стареющих, тусклых, неживых волосах, — мама моет, а свекровь поет ей свой четырнадцатый концерт для чего-то с оркестром, искусно изображая все инструменты и деликатно, чтобы не помешать маме, дирижируя бокалом… Афанасий подхватывает Нику на руки возле ЗАГСа, подбрасывает к солнцу, маленькую, в солнечном, парчовом, кукольном, слишком тяжелом для ее слабеньких ключиц платье. — А вот кому невесту?!.. Мама плачет… Свекор рассказывает папе про свое последнее, черт подери, увлечение — да, ребятки, что́ за глаза были у этой женщины, что́ за глаза… Крошечные пирожки с печенкой и свиные отбивные. На сладкое — торт из шоколада с бутылкой шампанского, спрятанной в розах из несъедобной, разноцветной помадки… Смуглая, чистая струйка «стрелки», бегущей по французским, безумно дорогим, матовым колготкам — у Ники таких никогда раньше не было и уж точно никогда больше не будет. — Господи, и откуда в этой чертовой «волге» столько острых углов… И мама опять плачет.
Наутро после свадьбы у Ники поднялась температура, а свекра со свекровью выгнали из дома. В общем, скандал был полный.
Ника опьянела стремительно — как будто нырнула в мутную, чуть фосфоресцирующую воду. Комната мягко покачивалась, подталкивала под коленки, голос Константина Константиновича наплывал откуда-то, то с рокотом приближаясь, то откатывая, как волна, и тогда Ника мучительно встряхивала головой, пытаясь сосредоточиться. Иногда голос вопросительно взмывал вверх, и Ника поспешно кивала, боясь обидеть человека, который ее не выгнал и накормил.
Лицо Константина Константиновича внезапно выплыло совсем рядом — огромное, бледное — и Ника, на долю мгновения протрезвев, испугалась. Она никогда не видела так близко чужое лицо.
— Вам лучше пойти к себе. Я вас провожу, — очень отчетливо и терпеливо, как ребенку, повторил Константин Константинович.
Ника опять непонимающе кивнула, бессмысленно, как кукла, блестя глазами и полуоткрыв влажный, безвольный рот. На шее у нее, в теплой смуглой ямке, быстро-быстро дрожала живая ртутная бусина пульса. Константин Константинович почувствовал, что у него чернеет в глазах.
Ника неуклюже влезла на кресло, похожее на опрокинутый трон, и попыталась устроить на нем бесстыдно, невозможно раскинутые ноги. Юбка пузырилась, Ника возилась с ней, разглаживала, успокаиваясь от этих простых действий и мысленно привыкая к тому, что сейчас к ней, вывернутой почти наизнанку, подойдет другой человек, тоже женщина, и начнет нарочно делать ей больно, начнет делать с ней, внутри, страшные, нестерпимые вещи, но не насильно, а потому, что она, Ника, не только сама согласилась на это, но еще и заплатила за это огромные деньги.
Кресло стояло прямо напротив окна, наспех, неаккуратно замалеванного до половины белой масленой краской. Врач уже подошла к Нике с каким-то сверкающим, металлическим, чудовищным даже на вид инструментом и принялась деловито засовывать его Нике прямо в глубину живота, как Ника вдруг, вся приподнявшись, со взмокшей, напряженной спиной, закричала так, что хорошенькая медсестра уронила что-то острое и звякнувшее на стерильный, прикрытый тончайшей салфеткой столик.
— Дети, Господи! Там же дети! — мычала Ника, отбиваясь от брезгливо перекошенного врача и судорожно сводя распахнутые коленки, и все показывала за окно подбородком, пока, врач, наконец, не догадалась обернуться.
Константин Константинович ушел от Ники, как только почувствовал, что выложился не по возрасту и хочет спать. Спать в одной постели с другим человеческим существом, пусть даже с женщиной, пусть даже с молодой и привлекательной, — Константин Константинович с искренним удовольствием посмотрел на едва прикрытую простыней, сопящую, мгновенно и пьяно уснувшую соседку, — нет уж, увольте.
Когда-то, в прошлой жизни, на него жестоко, до истерик, до грязной ругани, обижалась за это молодая жена. Тоже красавица, чуть-чуть грубовато, но восхитительно вылепленная, способная на самом пике любовной игры влепить ему пощечину и с причитаниями, по-деревенски, разрыдаться: «Как ты смеешь вытирать после меня пальцы! Ты меня не любишь!»
Константин Константинович любил. Очень по-своему. Но все, связанное с жизнью человеческого тела, особенно чужого тела, вызывало у него необъяснимое, почти тошнотворное отвращение.
В комнате, нищей, пустой, полуободранной, едва ощутимо, молочно светлело. «Какой кретин, однако, ее муж, — размышлял Константин Константинович, неторопливо и с удовольствием одеваясь. — Восхитительная любовница. Просто огонь. Жаль, что такая пьяная… Что она там плела про ребенка? Она сама еще ребенок…»
Ника лежала носом в подушку, и на плече у нее, слегка блестящем от пота, желтел старый, полуотцветший синяк. Константин Константинович наклонился и, чуть не застонав от удовольствия и какого-то мальчишеского, невесть откуда вернувшегося озорства, поцеловал рядом с синяком прохладную, скользкую, горьковато-свежую кожу. Так, что неровно отпечатались зубы.