Справа от кассы был книжный лоточек — очень, впрочем, убогий: рассыпающиеся покеты со зверскими названиями на зверских обложках, какие-то аляповатые раскраски, непременные «Протоколы сионских мудрецов». Но бедная Антуанетточка как-то разговорилась с измученной отставной филологиней, торгующей этим библиографическим вздором, и теперь под прилавком ее всегда ждало что-нибудь приятное — аппетитно похрустывающий переплетом Пруст, свежеизданная цветаевская переписка или — такое чудо, Анечка, специально для вас! — какой-нибудь «Легкий завтрак в тени некрополя».
После супермаркета оставалось только один раз — по заботливо распластавшейся зебре — перейти дорогу, и вечер, полный лакомых книг и книжных лакомств, ложился у Антуанетточкиных ног, урча и подставляя под хозяйские тапки теплый домашний живот.
И вечер этот окупал и искупал все.
Машина напрыгнула на бедную Антуаннеточку слева — толкнув в грудь резиновой волной вонючего жара — и улица, шумно кинувшись наперерез, вдруг быстро перевернулась, еще раз перевернулась и, подпрыгнув, изумленно застыла, охая и смущенно стряхивая с запачканного рукава мелкую дождевую поросль. Мигом со всех сторон натекла лужица взволнованно и безмолвно разевающих черные рты зевак, водитель, по горло погруженный в пережитый шок, никак не решался вылезти в промозглый воздух и все лихорадочно протирал изнутри залитое лобовое стекло, пытаясь разглядеть хоть что-то сквозь ритмичное шуршание суетливых «дворников».
Звук — по чьей-то нерасторопности — так почему-то и не включили, но очки чудом уцелели на месте, и бедная Антуанетточка с невиданной прежде, зернистой резкостью увидела белую, чуть подмокшую, картонную коробочку с эклерами, похожими на толстенькие загорелые личинки заморских бабочек. На одну личинку, с самой лаковой шоколадной спинкой, впопыхах кто-то наступил, нежное сливочное содержимое выдавилось прямо в лужу — и по дождевой воде плыли странные, маслянистые, радужные пятна.
Перепачкают мне Сильвию Платт, машинально спохватилась бедная Антуанетточка, ища глазами купленную специально к эклерам книжку, но книжки не было, зато близко — прямо у Антуанетточкиного лица — вдруг обнаружилась коричневая туфля, тупоносая, начисто лишенная даже намека на женское кокетство, но зато крепкая, с ребристой тракторной подошвой и не пропотевшим еще лиловатым логотипом фирмы в просторном нутре.
Это же моя, — изумилась бедная Антуанетточка. И тут на нее со всех сторон — наконец-то — внезапно и яростно нахлынула настоящая, реальная жизнь. Такая влажная, промытая, сияющая, что, казалось, проведи по ней мокрым пальцем — и воздух восторженно взвизгнет, словно голубоватая молочная бутылка. Которую вечно живая мама моет в раковине, набирая на пластмассовую встрепанную мочалку немного серо-коричневого паштета «пемоксоли», и бутылка под маминым натиском то гневно ахает, то отчаянно скрипит, ловя мокрым прозрачным бочком невероятные, синие, солнечные зайчики.
Какие бывают только в детстве.
Романс
И тогда Ника сделала аборт. И ничего не почувствовала. То есть, было, конечно, больно. И страшно. Но больше ничего особенного — никаких обещанных душевных терзаний. Маму было очень жалко — это да. Она сидела в крошечной приемной на твердой кушетке и плакала так, как будто Ника уже умерла. На других кушетках ожидали своей очереди еще две барышни.
Ника вышла из кабинета бледная, как штангист, взявший рекордный вес, и старательно улыбнулась. «Очень даже терпимо, — заверила она всех и на подсекающихся ногах пошла за ширму, чтобы засунуть в себя комок скрипучей хирургической ваты, — Очень даже терпимо». Барышни посмотрели с уважительным ужасом, а мама зажала распухшее неузнаваемое лицо краем Никиного детского полотенца и вдруг принялась раскачиваться, как на похоронах.
В животе у Ники больше не было ничего интересного — месяц назад она приехала домой и, прямо на вокзале, наскоро перецеловав поглупевших от счастья родителей, сообщила глубоким нутряным голосом Информбюро:
— Я развелась с Афанасием.
В Никиной жизни всё всегда было банально. Начиная с имени — хотели мальчика Никиту, получили девочку Нику. Да еще недоношенную. Играла Ника всегда бесшумно, училась хорошо, терпеливо несла общественные нагрузки и никогда ничего не просила. Не потому, что «Мастер и Маргарита», а потому что стеснялась. И никто ничего ей никогда не давал. В смысле — больше, чем полагалось.
Учиться в столицу Ника тоже поехала как-то вдруг, ни на что не надеясь, и так же вдруг поступила в солидный, очень технический и очень скучный институт. Правда, через год выяснилось, что в институте просто был недобор — учеба начала резко выходить из моды — но Ника все равно была благодарна. Она всегда была благодарна и на прощание неизменно вежливо говорила:
— Спасибо. Извините, пожалуйста. До свидания.
Хозяева пугались:
— За что — извините?
— За беспокойство, — смущалась Ника, хотя ее всегда приглашали заранее.
Без приглашения она пришла только один раз в жизни — к Константину Константиновичу. Тихонько поскреблась в дверь, и когда он открыл — огромный, ненаклоняемо двухметровый, с косо прорезанным угрюмым ртом — так же тихонько пожаловалась:
— У Афанасия есть ребенок.
— Что? — почему-то испугался Константин Константинович и неловко посторонился. — Заходите, пожалуйста.
С Афанасием они поженились через две недели после Никиного приезда в Москву. То есть Афанасий первый раз остался ночевать в Никиной комнате через две недели после Никиного приезда и наутро, благодарный за откровенные и обильные доказательства Никиной честности, уже бегал по институтскому двору, таская Нику за руку и сообщая всем встречным сразу в настоящем времени:
— Познакомьтесь — моя жена!
Ника не сопротивлялась, оглушенная тем, как быстро и незаметно все произошло ночью. Сначала немножко больно, потом немножко противно, а потом все равно. Но она терпеливо и старательно подстанывала, чтобы не обидеть сопящего Афанасия — ведь, чтобы жениться на ней, он на целую неделю раньше вышел из трудного осеннего запоя.
Дней через десять Афанасий ударил ее в первый раз. Ника не успела даже понять — за что, но неудобно, как со слишком высоких качелей, сползая с Афанасьевых колен, сразу поверила, что виновата. В детстве взрослые всегда наказывали ее только за дело. Афанасий был взрослый.
Но из губы чуть-чуть текло, и Ника на всякий случай попросила:
— Уходи, — и, подумав, не очень уверенно добавила. — Насовсем.
К вечеру Афанасий вернулся, шумно и основательно пьяный, и долго с размаху бился о дверь Никиной комнаты, выкрикивая слова, полные любви и угрозы.
— Открывай, блядь! — требовал он, бросая на штурм свое небольшое, крепкое тело. — Проститутка чертова!
Обитатели общежития с восторгом высыпали в коридор и давали Афанасию сочувственные советы. Ника молча лежала в быстро темнеющей комнате и смотрела в стену. Она казалась себе жуком, которого мерно трясут в спичечном коробке.
Под утро все стихло, и Ника открыла дверь. Афанасий лежал на пороге, свернувшись теплым калачом, и вдохновенно, с облегчением спал, прижимая к смуглому, слегка просветленному лицу измочаленный букет хризантем. Хризантемы Ника любила.
На УЗИ, как и везде, была очередь. В Нике булькал и нестерпимо просился на волю литр обязательной в таких случаях жидкости. В темном кабинете врач, с самого утра утомленный жизнью, надавил на Никин живот белой, тяжелой, как утюг, болванкой, Ника ахнула, по экрану метнулись серые, мультипликационные тени, и врач скучно приговорил:
— Пятая неделя. Внутриматочная. Плод развивается без пороков.
И вяло, по протоколу, поинтересовался:
— Рожать будете?
Ника опустила глаза на свое обручальное кольцо — перед свадьбой мамину обручалку отдали на расплавку, и кольца у них с Афанасием вышли тоненькие, как проволочка, но все равно — кольца, как у людей.