— Так куда направление выписывать?
Ника молчала. На нее смотрела мама.
Через пару месяцев Афанасий предусмотрительно увез молчаливую Нику из общежития. В коммуналку. Там, в пустой, огромной, как собор, комнате, предполагалось начать вить семейное гнездо.
Ника старалась. Комната была ничья — не то крестной Афанасия, уехавшей за границу, не то его спившихся друзей — и предоставлялась в пользование влюбленных очень дешево, но временно. Афанасий таких абстрактных понятий, как время, не признавал — он мыслил глобально.
«У нас впереди вечность! — провозглашал он, по крайней мере, трижды в день, громко падая на бугристый пыльный диван и увлекая за собой Нику. — Медовая вечность!» Если не удавалось спастись, с дивана Ника поднималась нескоро и, растрепанная, с зацелованными до кровавой жуткой черноты плечами, сразу плелась на общую кухню, на ходу застегивая старенькую мальчишескую рубашку. У Афанасия от любви всегда разыгрывался дикий аппетит. А Нику он любил воистину бессмертной любовью.
На кухне была грязь и соседи. Глупая отставная писательница в выпуклых, как у морского окуня, очках, рыжий, крохотный, комедийный милиционер с супругой, которую Афанасий коротко и с ненавистью называл «шкаф», их сопливые близняшки, с утра до вечера молча и неутомимо, как заводные автомобильчики, ползающие по коридору, и Константин Константинович.
Константина Константиновича все боялись. Он уходил рано, поздно возвращался и на кухню заходил только за водой — с высоким сияющим кофейником и таким тяжелым, неподвижным лицом, что на кухне притихали даже кастрюли. С соседями он не разговаривал никогда, и «шкаф» однажды доверительно рассказала Нике, что Константин Константинович большой ученый, а квартиру разменял, когда разводился с женой, и по-благородному взял себе комнату в коммуналке.
«А умню-ю-щий-то! Палата министров. Книги к себе пачками так и таскает!» — с неясной ненавистью присудила милиционериха, и Ника поспешно закивала головой. Она всегда со всеми соглашалась — чтобы не ссориться.
Иногда Ника даже боялась, что не сможет забеременеть никогда. Афанасий исправно и самостоятельно оберегал ее от неожиданных неприятностей — и до и после свадьбы — и Ника даже не сразу разобралась — как. Но, в принципе, беспокоилась о возможном потомстве — а вдруг, когда будет надо, ничего не получится? Детей Ника хотела. Хотя бы двоих.
— Чего ты психуешь? — интересовалась ее единственная московская подруга, нервная, изможденная художница с неразборчивым, но определенно гениальным лицом. — У всех получается, а у тебя — нет?
— У меня там кисло. Кислая среда, — вся корчилась от смущения Ника и судорожно терла плечом нежную щеку.
Она терпеть не могла такие разговоры, но надо же было с кем-то посоветоваться. Взрослые женщины всегда советовались друг с другом по этому поводу.
Никина подруга разговоры любила — и такие и всякие — и ехидно интересовалась:
— Ну и что, что кисло?
— Сперматозоиды в кислом мрут.
Ника вставала, чтобы налить еще чаю и спрятать от вездесущей подруги потемневшее от стыда лицо.
— Сперматозоиды твоего Евлампия не сдохнут даже в царской водке! — с завистливым презрением констатировала подруга, и, подумав, удивлялась: — Как ты вообще за него замуж вышла, не понимаю? Типичный пьяница и блядун. Да еще на шее у тебя сидит! Евлампий чертов!
— Афанасий, — не обижаясь, поправляла Ника. Ей нравилось, что у мужа такое редкое имя. И отчество у детей будет красивое — Афанасьевичи.
Подруга возмущенно фыркала. Она досталась Нике от Афанасия — по наследству. Когда-то — разумеется, Ника об этом ничего не знала — у Афанасия с подругой был бурный роман — длиной в целый запой и еще одну неделю похмельного дележа имущества. Роман иссяк, но нерегулярное творчески-половое общение осталось. В мастерской подруги даже висел громадный и не вполне приличный портрет Афанасия, написанный почему-то сажей и томатной пастой. Разумеется, об этом Ника ничего не знала еще больше.
После каждого посещения Афанасия подруга аккуратно приезжала к Нике, и, борясь с уместным желанием продемонстрировать полученные в любовных схватках и хорошо знакомые Нике синяки и ссадины, ела теплые пирожки и вела просветительские беседы. Ника ее очень любила и считала несчастной женщиной.
На аборт Ника была вторая. Мама ушла отдавать коньяк и сто долларов — пришлось спешно продать швейную машинку и папину новую шапку — и Ника осталась один на один с некрасивой зеленоватой девушкой. Девушка прижимала к груди сверток с ампулами и бельем и угрюмо смотрела в пол. За дверью, в кабинете, что-то шумно мыли, передвигая тяжелое и пересмеиваясь — как на школьном субботнике.
Сидеть и молчать было тоскливо, и Ника вежливо спросила:
— Вы в первый раз?
— А?
Девушка подняла голову и непонимающе, как глухая, уставилась на Никины губы. Глаза у нее были белесоватые, с прямоугольными, как у козы, яркими зрачками.
— Я спрашиваю — вы сюда в первый раз?
Девушка подумала и пожаловалась:
— Тошнит очень.
Нику не тошнило. Она вообще ничего такого не чувствовала, только все время хотела есть — еще с Москвы. И ужасно болела грудь.
— Уж я чего только не делала — таблетки даже пила. Не помогает.
Девушка с горделивым удивлением погладила свой незаметный живот и опять уставилась в пол. Ника таблеток не пила. Она до последнего надеялась на задержку и, припомнив все советы подружек, до одури лежала в горячей ванне. Потом вставала и, качаясь, голая, с покрасневшей пятнистой спиной и обваренными икрами, брела к родительскому дивану. Больше трех раз повторить все равно не удавалось — перед глазами начинали плыть алые круги, и что-то мелко-мелко тряслось под коленками. Ника подтирала тряпкой пол и подливала в ванну свежего кипятку. Но внутри все равно ничего не происходило.
Пострадавший букет хризантем оказался первым и последним подарком Афанасия — деньги для него были понятием столь же абстрактным, как и время. И Ника принялась кормить семью. Девочка она была исполнительная и небрезгливая, и ее охотно взяли в соседнюю поликлинику санитаркой — на полставки.
Но этого было мало, пришлось перейти на полторы и распрощаться с институтом. Формально Ника перешла на заочное, но первую же сессию радостно и с облегчением завалила. Она не успевала учиться и работать одновременно — она слишком любила Афанасия.
Заодно с ней ушел с дневного отделения и Афанасий. Предполагалось, что он тоже найдет себе работу, хотя бы дворником, но эта идея отпала сама собой. Афанасий увлекся музыкой и целыми днями лежал, пощипывая струны дешевенькой дощатой гитары. Он сочинял. У них в семье это оказалось наследственным.
В принципе, единственным обстоятельством, омрачавшим Никин крошечный и ликующий мир, было то, что ее свекор со свекровью работали где-то на Урале знаменитыми композиторами. Нику это, честно говоря, немного пугало.
Они с Афанасием только собирались подавать заявление, когда в подмосковный дом творчества приехала будущая Никина свекровь. Отдыхать. Ника немножко не поняла, как это — ее родители давно уже никуда не ездили, потому что зарплаты были маленькие, а детей двое, и нужно было им помогать — но ведь ее родители не были композиторами. И Ника принялась готовиться к встрече.
Ей хотелось понравиться. Афанасий любил маму. Может быть, даже больше, чем следовало, но Ника не умела возражать. Она провела у зеркала два часа, и в электричке пьяный мужик, восхищенно сплюнув, хлопнул Афанасия по плечу:
— Красивая у тебя женщина, братуха!
— Жена, — поправил Афанасий и благодарно приложился к Никиной руке. От ладони смутно припахивало хлоркой.
Ника действительно была красивой девочкой, но как-то не конкретно, а вообще. Ее надо было разглядывать. Постигать. Любоваться. Ее хотелось от чего-нибудь защитить. Ну, в крайнем случае — уберечь. Поэтому на улице на Нику обращали внимание не все подряд, а только истинные ценители — старички, пьяницы и творческие анархисты. В общем, люди, раненые жизнью навылет.