Со вниманием выслушал Тимофей товарища, поднялся и, снимая с гвоздя шинель, усмехнулся.
— Думаю, что ни тебя судить, ни отца твоего в кутузке держать не придется… Ты посиди тут часок, а я к Илье Матвеичу понаведаюсь. Это с виду он грозным кажется, а на деле — добрый русский мужик. Сговоримся, думаю, полюбовно. Только ты не приходи, пока я там буду.
Весенний день долог. Солнце еще висело над кестеровскими тополями. Снега в хуторе уже не было. Да и в поле держался он лишь в низинах, возле кустов, в оврагах. Тянул низовой северный ветерок, напоминая о том, что зима все еще здесь, рядом, и не хочет расстаться со своими правами.
А Тимофею эта погода напоминала ту давнюю жуткую весну, когда двинулись они семьей из южных степей, из-за Оренбурга. Отца схоронили еще на месте, а дорогой двух братьев закопали. Самую младшую сестренку в приют отдали. Где она теперь? Жива ли? Голод расправился со всеми. Едва ноги дотащили они с матерью до хутора. Все это до того явственно приблизилось, что Тимофей, зябко шевельнув плечами, вздрогнул, передернулся весь и нырнул во двор к Проказиным.
Дома был один Илья Матвеевич. За последние два-три года жизнь так с ним распорядилась, что будто и не было двужильного неутомимого силача. Летом он и теперь ходил босой, но усох, скрючился. Вроде бы и ростом ниже стал. Волосы сделались, как болотная трава поздней осенью, бледно-зелеными, поредели, и кудри распрямились. Борода хоть и оставалась темной, но тоже проредилась и отмякла.
Заметно начал он сдавать после того, как похоронил жену, внезапно умершую. А потом и Гордей с войны не вернулся. Когда-то жесткий, неприступный цыганистый взгляд сделался теперь до смешного робким и даже пугливым.
«Укатали Сивку крутые горки», — подумал Тимофей, глядя на хозяина, и поздоровался.
— Можно посидеть с тобой, дядь Илья?
— А чего ж не посидеть! Садись. Подымим вместе. Ты зачем пришел-то?
— Вот поговорить и пришел, — сказал Тимофей, присаживаясь на лавку к столу и доставая кисет. — Тебе доводилось когда-нибудь шибко голодовать, дядь Илья?
— А тебе доводилось видывать простого русского мужика, какой не знавал голоду? — вопросом же ответил дед.
— Ну, стало быть, поймем друг дружку, — заулыбался Тимофей.
— Чего понимать-то?
— Слыхал ты, дядь Илья, что правительство наше, Советское, из Петрограда в Москву переехало и столица теперь у нас в Москве?
— Давно переехало-то?
— Да вот гдей-то в середине марта.
— Нет, не доводилось такого слышать.
— А что Москва-матушка с голоду помирает, слыхал, небось? Что в Петрограде люди с голоду мрут, как мухи, неужели не слыхал? Заводы остановились, фабрики — голодные рабочие не могут работать. На улице, прям на ходу помирают. Хлебушка, стало быть, надо голодным-то. Поберечь бы их, пособить бы!
— Дык ведь нету его, хлебушка-то, Тима.
— Есть. Есть, дядь Илья! Ты поищи. Вспомни, куда ты его захоронил.
Встав с лавки, дед Илья дробно перебирает босыми землистыми ногами и, поворотясь к иконам, истово крестится, приговаривая:
— Вот, истинный бог, нету у мине хлебушка! Нечем пособить голодным. Хоть пойди да сам глянь. Себе вон чуток осталось на прокорм — и все. Пойдем покажу.
— Да ведь с тебя немного и причитается-то, — возразил Тимофей, вставая и направляясь за дедом, — всего тридцать пудов.
— У-у! — заныл дед, отворяя дверь. — Глянь, глянь в анбаре! Там, ежели все до зерна подмести, и то тридцать-то пудов не наберется.
С крыльца дед шустро вдарился к амбару, но Тимофей придержал его:
— Ты, дядь Илья, не в анбаре, а в другим местечке покажи…
— Где хошь, там и покажу.
Для начала обошли конюшню, в хлев завернули, в баню, по гумну потоптались, возле погреба постояли. А потом дед решительно к крыльцу направился. «Уж не осознал ли?» — подумалось Тимофею. Но дед завел его в чулан, а выйдя оттуда, лихо взметнулся на чердак, маня за собою Тимофея. Потешил старика председатель Совета — побывал и на чердаке. После того снова во двор дед подался, соображая, куда бы еще ткнуть носом этого настырного гостя.
— Дак как же нам быть-то, дядь Илья? — озабоченно молвил Тимофей. — Хлебушек позарез нужен, а у тебя он без употребления лежит.
— Эт и где же лежит-то? Христос с тобой! Ведь везде я тибе обвел…
— То-то вот и оно — обвел, думаешь. Теперь давай-ка я тебя поведу!
— Куды ж еще весть-то ты мине собралси?
— А куда нос покажет. Пошли!
Тимофей круто развернулся и пошел в избу. Дед — за ним. Через прихожую — прямо в горницу и к глухой стене. Наступил на две крайние половицы — не прибиты.
— Поднять их аль не надо?! — сурово спросил Тимофей, впившись желтыми, как у кота, глазами в подходившего Илью.
Ахнул дед, словно ему кипятку за шиворот плеснули, сжался весь и запричитал:
— Ах, моше-енник! Да что ж у тибе нос-то, собачий, что ль-то? Ах, грабитель! Креста на тибе нету! Весь хутор ограбил, все зачистил. Одно тебе прощенье — себе не берешь…
— Креста нету, и себе не беру — верно. А мошенник-то не я, дядь Илья, а ты самый настоящий мошенник и есть: перед богом клялся, на иконы крестился во всю грудь, а сам хлебец прячешь от голодных. Заодно, что ль, с богом вы против умирающих с голоду восстали? И сына родного подвел. Егор-то ведь тоже говорил, что нет у вас хлеба.
— Да ведь не знал, ничего Егор-то не знал!
— А нос у мине обыкновенный, не собачий. Видал я, как вы прятали. Двое ведь вас было. Аль не так? Другого-то вот не признал я только. Да это и ни к чему! Сейчас же вези тридцать пудов, поколь Егора нету — и делу конец. Спать спокойней будешь, и перед богом не грешен, и перед людьми совесть чиста.
Почернел дед лицом, ссутулился еще больше и пошел в амбар за пустыми мешками. Честь сына не хотел он порочить: дороже хлеба она.
11
Весною восемнадцатого года лебедевские мужики ухватили все-таки тот клин казачьей земли, какой посулил им атаман Петров. Да лучше б они его не трогали, потому как весь хлеб и труд их пошел на пользу врагам революции. А мужику в тот год и всем, кто за Советы стоял, выпали неисчислимые му́ки.
Трудно сказать, сколько бы еще сверкали кровавые казачьи шашки в седых, ковыльных степях Оренбуржья, но уже над всей горнозаводской зоной реяли красные флаги. Крепко стоял советский Челябинск, легче вздохнул после мартовских боев Троицк, когда разорвали очередное кольцо и рассеяли дутовцев красные отряды.
Еще держался красный Оренбург с небольшим гарнизоном против полчищ казачьих генералов. И было ясно, что, хотя и плохо вооруженные и плохо одетые, рабоче-крестьянские отряды стоят насмерть и побеждают. Мичман Сергей Павлов и двадцатисемилетний ярославский мужик, Василий Константинович Блюхер, не имевший ни военного, ни общего образования, уже не раз били грамотных матерых казачьих генералов и самого Дутова.
Одолели бы Советы до конца эту белую напасть. Но по приказу Антанты и при активнейшей поддержке меньшевиков и правых эсеров жарким пламенем вспыхнул мятеж чехословацкого корпуса. Будто гигантский пороховой фитиль запылал по всей Сибирской железной дороге. С 25 мая по 8 июня были захвачены мятежниками Мариинск, Новониколаевск, Верхнеудинск, Канск, Пенза, Сызрань, Петропавловск, Томск, Курган, Омск, Самара.
Челябинск в этом ряду оказался первым — он пал еще 17 мая. А 25 мая Советское правительство издало приказ о разоружении мятежного корпуса, но агенты Антанты уже сделали свое черное дело. И запылала Сибирская магистраль, с новой силой заплескалась кровь. Словно мутная волна прокатилась по необъятным просторам, подняв из глубин всю белогвардейскую нечисть.
Мгновенно поднял свою битую голову и Дутов, снова готовясь к решающим схваткам. Понеслись его вестовые по станицам и поселкам, собирая казаков.
* * *
Троицк так и жил почти в осадном положении, не расслабляя военных мускулов. Много раз город разбивал и рассеивал казачьи отряды, а они снова рождались.