— Ну-к, дело-то налажено у вас с ей? — панибратски спросил дед.
— Налажено, — засмеялся Василий.
— А не испортилась она в городу-то, не испакостилась?
— Да вроде бы не должна… У баушки одной живет она там. Вязанием они промышляют, тем и кормятся.
— Дай бог, — тяжело вздохнул и перекрестился дед. — Коль так, перечить не стану.
Душа петухом у Василия запела. Не надеялся он на скорое дедово согласие, а вышло все само собою. И уж раз начал он этот разговор, надо его до конца довести.
— Свадьбы никакой не надоть, — твердо сказал Василий. — Так, вечерок со своими посидим, и то хорошо.
— На том спасибо, внучок, — растрогался до слез дед. — А то ведь свадьба-то по нонешним временам — неподъемная штука! Да и сев на носу… Ты скоро жениться-то будешь?
— Надо бы поскорейши, через недельку, наверно. Тянуть-то уж, кажется, некуда. А жить нам лучше, пожалуй, не здесь, а у тетки Дарьи пока, потому как с теткой Марфой трудно им будет уживаться.
— Да уж строга баба эта, чего там говорить, — согласился дед. — Старше-то она все злее делается. Это верно.
Василий не мог надивиться тому, что дед во всем соглашался с ним, ни в чем ему не отказывал, не перечил, не поучал, как раньше. А дело-то было в том, видимо, что в семье давно привыкли без него управляться. И жалел его дед несказанно, потому как больше всех на его долю мук выпало. Совсем ведь уж было похоронили и встретиться не чаяли.
Ощупав раны внука, дед ясно видел перед собой его истерзанное тело, сумел представить раны открытыми, сумел и боль от них ощутить. Ко всему еще прикладывалось сиротское детство Василия, а Михайла сам в сиротстве рос, вот отчего не перечил он внуку и глядел на него, как на выходца с того света, все еще не веря в счастье встречи. Как же можно ему отказать в чем-то!
— Ну, пойдем к народу, — предложил дед. — Задержались мы тута… Стол уж сготовили, небось, бабы.
Выйдя из горницы, Василий увидел Федьку Макарова и вспомнил про фронтовые гостинцы. На столе все уже было готово, но без деда и без гостя не садились обедать.
— Эх, ребятки, а я ведь вас и не угостил окопными гостинцами! — хватился Василий и, достав из котомки маленький ситцевый мешочек с сахаром, тряхнул им перед детьми.
Его окружили Галька, Мишка и Онька Тихоновы, Санька Миронова, Зинка и Патька Макаровы. Грязных, затасканных кусочков сахара хватило на всех. Отдавая последний кусочек Федьке, сказал:
— Ты уж большой, потому сахару тебе поменьше, зато еще тебе гостинец есть от тятьки — патроны винтовочные. Настоящие.
— Еще чего! — возмутилась Дарья. — Ну и ума же у нашего Макара, целый кошель. Сами там воюют, да еще парнишке такую гадость прислал! Не отдавай ему, Вася! Выбрось лучше.
— Ну, ладноть, Федя, — вышел из положения Василий, — послушаемся мамку. Я порох из их высыплю, а пули назад вставлю и вечером отдам…
— Да будет тебе с ими возиться-то, — возмутился Мирон. — Так мы и до вечера за стол не сядем!
Все дружно стали садиться за стол.
8
И как это происходит, не понять. Ведь сам Иван Корнилович Мастаков хоть и был неуклюжим и чудаковатым на вид, но до страсти любил власть, и Чулком-то в глаза, кроме Прошечки, редко кто называть его отваживался. Противоречий не терпел и всю семью держал в кулаке, в великой строгости, а сыновья — все шестеро — были какие-то разнокалиберные и по росту, и по цвету, и по характеру.
Одни были злые и взбалмошные, другие чуть подобрее, помягче, но характер всех их бабка Пигаска определяла одним словом — сболтанные. Так это словечко и осталось потом в хуторе жить как выражение крайней неуравновешенности. Двое погибли на фронте. Один еще воевал где-то. Младший был ровесником Степке Рослову и пока не призывался.
А вот двое «старшеньких» вернулись домой еще в конце февраля, но радости отцу не принесли: то пьют до безумия, то с похмелья лежат и сквернословят, а то еще в городском доме, какой Чулок под квартиры сдавал, вышвырнули жильцов из одной комнаты и сами там поселились. Квартирантов стали обирать да пропивать эти деньги, по разным заведениям прогуливать. А дома-то — семьи у них.
Как-то на пасхальной неделе облагодетельствовали они родителей своим посещением. Не зная, как их утихомирить, отец упросил сынков съездить в Бродовскую исповедаться в церковь. Авось, вернется к ним разум. На коленях молил, и они согласились.
Но согласились-то с умыслом опять же, чтобы отца успокоить и самим потешиться. Младший, Назарка, подмигивать стал Ипату — соглашайся, мол, чего бы нам не скататься до Бродовской по этакой весенней благодати! Да на добром коне!
Старший-то, Ипат, весь в отца пошел: волосы тоже темно-гнедые, лицо широкое, да еще бакенбарды для чего-то вырастил, сутуловатый, округлый такой, и походка отцовская, с важностью. Носил все время форменную одежду. А Назарка — маленький, щупленький, черненький, с короткими усиками. Одевался по-городскому — в темно-коричневом костюмчике ходил.
На церковной паперти встретили они Василия Рослова.
— О, Васька! — загорланил Ипат. — С приездом! За каким чертом тебя сюда принесло? Давно прибыл-то?
— Недавно. А вас зачем принесло?
— Нас родной батюшка пропер сюда, во грехах покаяться, — пояснил Назарка, — потому как наделали мы их множество!
— Ну вот, а меня родной дедушка послал.
— Ваших-то никого с тобой нет? — спросил Назарка.
— Нету. Вчерась все отмолились, а я не поехал.
— Ну, вот и наши все отмолились, а нас одних, сиротинок, отправили, — трещал Назарка. — Зайдем, что ль, во храм-то?
Дверь была распахнута настежь, туда и сюда бесперечь сновали люди. Несмотря на пасхальные дни, народу в церкви было негусто. С амвона поп читал проповедь. Но это был другой священник, не отец Василий. Мочальная седая борода и сивые, редкие, длинные волосы. Очки в серебряной оправе на хрящеватом носу. Голос у него скорбно дрожал и срывался.
— Батюшку-то, как зовут? — спросил Назарка у ближайшей старушки.
— Отец Сергий, — проскрипела та в ответ.
А с амвона неслись жгучие слова проповеди:
— …И Христос проповедует свободу, равенство и братство не одной какой-либо группе людей, отдавая предпочтение тому или иному классу общества, а вещает истины всем без различия…
И в этом вся сила обаяния учения Христа в противовес подделывающемуся под Евангелие учению земному о счастье всех людей. Счастье так заманчиво, к нему так жадно протягиваются со всех сторон руки, но обычно люди не ищут внутреннего содержания, их манит только самое слово «счастье» и возможность ощутить сытость и довольство, хотя бы на трупах своих ближних; в такой кровавой борьбе за такое счастье совершенно отсутствует сознательное отношение к смыслу бытия…
Свобода себялюбивого «я» освобождает человека от всяких размышлений и разрешает, не задумываясь, подвергать огню и мечу все, что составляет преграду к удовлетворению чисто животных инстинктов. Отсюда угнетение богатыми классами бедного люда, отсюда ненависть низших слоев общества к высшим, ибо во взаимоотношениях людей нет другого содержания, как только выгода, хотя бы и высшего порядка…
И вот, переживая все ужасы наших дней, мы все убедились, что свобода стоит ровно столько, сколько стоит находящийся в центре ея человек, и что свобода может не только уподобиться деспотизму, но и превзойти его. Всю гибельность власти такой свободы над человечеством сознавали лучшие умы седой древности, для них было ясно, что должна прийти другая, действительная свобода, и эту свободу принесет на землю мессия…
— Ну, хватит тебе бубнить-то! — заорал от входа Ипат. — Тут исповедаться никакого терпения нету, а он бубнит и бубнит.
Старухи и старики заоглядывались на него, зашикали, а Ипат, как ни в чем не бывало, достал из портсигара папироску и подпалил зажигалкой.
— В наше время, — продолжал батюшка, — праздник воспоминания рождества Христова приобретает особое значение: о спасителе сугубо вспомнят верующие, протянутся к Евангелию душа и рука неверующего. И снизойди к нашей немощи, господи, проясни наше сознание, дай нам познать твою истину и сделай нас свободными! Аминь!