Василий подумал: не тот ли это башкирец, что всегда лапти по хуторам возил? Спрашивать больше ни о чем не стал. Бросил на телегу разбухшую пудовую шинель, там же оставил тощую котомку и, завернув до локтей рукава гимнастерки, достал из кармана свой складной нож — единственную домашнюю вещь, если не считать нательного креста. Гайтан и тот не раз поменять пришлось — перетирает его медным крестом.
— Давай-ка пособлю я тебе, бедолага. Дожжик вон и то притомился — пореже вроде бы стал. А ты и вовсе, никак, обессилел с горя-то.
Они перевалили тушу на другой бок и принялись за дело. Дождь, утихая, шел теперь лениво и ровно. Гроза ушла куда-то на север, и с той стороны изредка доносились глухие — будто сытый цепной кобель рычал — раскаты грома.
Работая возле лошадиной головы, Василий невольно присматривался к ее морде, потом суетливо схватился за ее левое ухо, ощупал его, оглядел так и этак, на хвост глянул, на шкуру и присвистнул:
— Х-хе! Да ведь эт, никак, Мухортиха наша!
— Чего? — очнувшись от долгого молчания, спросил башкирец. — Чего ты говоришь?
— Да кобыла у нас эдакая вот была, украли ее.
— Ты лебедевский, что ли?
— Лебедевский я. Рослов… Не у тебя ли наш мужик уздечку-то наборную украл?
— А, было-было. Воровал.. Потом хозяин этого кобыла плохой уздечка давал. Кобыла тоже хотел взять… Теперь моя совсем нечего брать. Вот все тут. И старуха моя нет, и внучонка нет. Один остался.
— Где ж они все?
— Одиннадцатый год унесла. Голод.
— Везет же тебе, дедуня, как утопленнику. М-мм, — изумленно тянул Василий, — вот ведь где довелось встренуться в остатний разок, а!
— Туша-то закопать бы надо — лопата нет. Как его копать?
— Лопаты нет, — подтвердил Василий. — Ладно, посля с хутора придешь, закопаешь, чего тут останется. Глянь, вона сорок-то сколь вьется — живо по всей степе весть разнесут. Коли волков покличут, к утру кости одни и останутся.
С трудом вытащив шкуру из-под освежеванной туши, Василий свернул ее и бросил в задок телеги.
— Ну, а дальше чего делать станем? — спросил Василий, обмывая под дождем руки и глядя на старика, сиротливо привалившегося к передку телеги. В усталом взгляде тоскливых глаз башкирца гнездилось жуткое безразличие. Силы его, видать, истощились до крайности и, пришибленный еще одним горем, он, кажется, ничего уж больше не хотел, как тут же прилечь и навсегда смежить дряблые веки, чтобы отрешиться от пустых и безнадежных забот.
— Не знаю, — после долгого молчания выговорил чуть слышно старик, едва разжав спекшиеся губы.
— Ладноть, — вздохнул Василий, раскатав рукава гимнастерки. — До хутора тут версты четыре либо с пяток наберется — дотянем.
Он встал в оглобли, приподнял их и, оглядываясь на старика, все еще стоявшего возле телеги, спросил громко:
— Дойдешь до хутора-то?
— Может, дойду, — ответил старик и, оттолкнувшись от телеги, будто поплыл по грязной дороге, не подымая ног, обутых в какие-то опорки, наполненные водой.
Почти пустая телега на первых порах показалась легкой, и Василий, размашисто шагая, не чувствовал неудобства. Но со временем оглобли становились все тяжелее и оттягивали руки. Решил перекинуть чересседельник через загривок.
— Э, ч-черт! — ворчал Василий, привязывая ременный чересседельник к другой оглобле. — Хоть и везет мужик на своем горбу всю Расею, а без лошадки несподручно и ему… Ах ты, не дотянула Мухортиха последних верст до родимого двора!
Башкирец тащился саженях в двадцати сзади. Либо дождь этот и низкие мохнатые тучи так темнили остаток дня, либо уж настоящие сумерки накрыли степь, а может, еще от усталости в глазах рябило — не понять. Правда, и до хутора недалеко осталось: вот одолеть этот пологий подъем, а там спуститься с бугра и — дома. Но все тяжелее становится проклятая телега, будто кто назад ее тянет. И все-таки шагал без останову — наверху отдышку себе наметил.
А с бугра, как глянул на родной, притихший в сумерках хутор, на родную избу, из какой в солдаты уходил (признал и новую), на Прошечкин дом — защемило, зажгло ретивое. Бросить ко всем чертям эту телегу и слететь бы туда! Знал он, хорошо знал, что счастливые часы, пережитые здесь, никогда не вернуть, и все же тянуло туда неудержимо.
Оглянулся Василий — далеко ли башкирец, не видно его. Вгляделся в тускло поблескивающую лужами дорогу — нет! Бегом пустился обратно и саженях в ста увидел: плашмя, вниз лицом, лежит на дороге старик. Подняться, видно, пытался — весь в грязи, от дороги его не отличишь. Подступился к нему Василий, приподнял под руки.
— Не надо! — молитвенно слабым голосом просил старик. — Оставь меня, хороший человек. Зачем тебе столько забота?
— Эх, отощал ты, дедок, совсем, либо уж от старости хизнули силенки.
Поднял его на руки — не тяжело. Пожалуй, намокший бешмет, шапка да опорки не меньше потянут, чем усохшее старческое тело. Когда устали руки, перекинул его на плечо. Так и донес до телеги. Уложил половчее, хватился:
— Эх, покормить бы тебя, дедуня! Небось позабыл, когда ел-то.
Сунулся к башкирцу в узелок. Полбулки ржаного, размокшего в кисель хлеба, лепешка — тоже в руки не взять, несколько вареных картошин, два свежих огурца.
— Не надо, ничего не надо, прошу тебя, человек, — твердил одними губами старик.
Василий свою котомку ощупал — там то же самое: хлеб раскис и перемешался с «железными» сухарями. Хороший кусок соленого сала есть, так ведь грешно башкирцу этот продукт употреблять.
— Ну, до дому придется потерпеть, дедуня, тут уж недалече. А вот закурить не помешало бы, да спички в прах размокли.
— Есть огонь, есть! — оживился старик и полез дрожащей рукой за пазуху. Рад был тому, что хоть чем-то может и он помочь доброму человеку. — Вот здесь огонь. Возьми. Совсем возьми. Старика помни…
Пока башкирец доставал «огонь», Василий свернул цигарку. Табак и бумага хранились у него в жестяной банке. Принял из холодной руки старика маленький кожаный мешочек — меньше кисета — и нашел в нем кремень, кресало и трут в медной трубке. Все сухое. У самого сердца хранил «огонь» этот истлевший человек.
Василий высек искру, раздул её и, прикурив, лихорадочно затянулся.
— Спасибо тебе, дедок, удоволил ты меня. А «огонек» свой возьми — сгодится он тебе, — и протянул руку с кожаным мешочком.
Но старик никак не ответил на этот жест, и, вздрогнув, Василий схватил его за коченеющую руку, потом раздвинул бешмет и припал ухом к груди…
— Отошел, — перехваченным голосом сказал Василий, сдернул фуражку и, крестясь, добавил: — Упокой душу его измученную, господи!
Он отступил от телеги, как бы раздумывая, что предпринять, и снова впрягся в оглобли. Легко шагая под уклон, Василий старался угадать, что теперь делают его родичи. Не ждут они своего солдата со службы. Раньше осени и сам не чаял домой попасть…
У Макара и Мирона в избах едва мерцают огоньки, а у Тихона и в горнице все окна ярко светятся. Праздник, что ли какой справляют? Уходил из одного двора, а теперь их три. Но у Василия не было вопроса, в какой из них заходить: где дед, там и его дом. Однако тащиться с телегой через плотину и подыматься на крутой взвоз не захотел.
— А придется в старую избу, к Макару, сперва зайтить, — решил Василий. — Не все ли равно мертвому башкирцу, в каком дворе ночевать!
На улице не совсем еще стемнело — все разглядеть можно. Повернул к старой рословской избе и только стал к воротам телегу подтягивать — калитка отворилась. Бабка Пигаска, будто привидение, медленно выплыла из нее и, не отпуская кольца, оторопело затопталась на месте. Василия она явно не признала, да и не до этого ей было в ту минуту. Сделала несколько опасливых шагов к телеге, свежую шкуру лошадиную разглядела.
Во дворе собака завыла жалобно.
— Здравствуй, бабушка! — приветствовал ее Василий, бросая у самых ворот оглобли.
Ничего не ответила бабка и, не устояв против великого соблазна, храбро дотронулась до холодного, мокрого лба башкирца. Дико взревнув, — даже перекреститься забыла, — по-молодому обратно в калитку метнулась. И только Василий успел растворить ворота, выскочило из сеней все семейство Макара. Даже новорожденную Патьку, Клеопатру то есть, завернутую в пеленки, Дарья возле открытой груди держала.