Однако возница, пустив коня нешибкой рысью, беспокойно вертел головой, оглядывался поминутно и чутко прислушивался, за стуком втулок, чавканьем копыт и колес пытаясь уловить любой посторонний звук. Но улица глухо молчала и длинной казалась до бесконечности. Версты полторы, а то и две пришлось одолеть, пока к броду свернули.
И уж последний каменный особняк миновали, колеса успокоительно по прибрежному песку зашуршали — вдруг похолодел весь Гришка, спину коробом съежило от неожиданного звука. В первый миг и сообразить не успел, что это сзади за высоким каменным забором петух во все горло заорал. Украдкой, будто Катюха могла видеть его, Гришка перекрестился.
Ноги коня забулькали в черной воде, скоро подступившей под самые ступицы передних колес. До нынешнего дождя на этом перекате вода едва закрывала конские копыта, до щетки кое-где доходила.
На другой стороне всю пологую, песчаную часть берега залило водой, так что сразу начинался невысокий, но довольно крутой подъем. Одолев его и выбравшись на городскую дорогу, Гришка, оборотясь назад, откинул спереди покрывало, сказал с улыбкой:
— Ну, вылазь, что ль. А то задохнешься там — опять же мне каторга. Да и дожжик совсем перестал.
— Да мне тута не…
— Эй-эй, станичник, погоди-ка! — У кустов ракитника едва различимо колыхалась черная тень.
Гришка было притормозил, а Катюха из-под узлов горячо зашептала:
— Гони! Гони, Гриша! Христом-богом тебя прошу — гони!
Гришка хлопнул коня вожжой, затарахтела телега, а вдогонку неслось:
— Куды ж ты, паршивец?! Бечевки кусок на пять минут пожалел! И-эх ты!
— Може, беда у человека стряслась, а мы ускакали, — с укоризной в голосе пенял Гришка, снова придерживая коня. — Веревка, слышь, человеку зачем-то нужна.
— Да гони ты, Христа-ради, гони! — Катюха до пояса высунулась из узлов и толкнула в загорбок возницу. — Матвей это Шаврин, по голосу слышу.
— Ну и что? Пособили бы человеку и поехали.
— Ох и чешутся, знать, бока у тебя, Гриша. Ведь он, чисто репей, пристанет, окаянный. Не отвяжешься от его. Обо всем дознаться ему надоть. Да и в возу копнуть не засовестится… Никакая веревка ему не нужна. Промышляет небось, как наш Кирилл Платонович…
— Да будя тебе, Катя, причитать-то! Гришка и сам понял, что на чужую беду в их положении откликаться недосуг — своей хватает. А от нежеланного встречного и вовсе порушиться может вся задумка, сказал примирительно: — Видишь ведь — и так скоро едем. До свету в городу будем. Ты лучше скажи, как там устраиваться станешь?
— А хоть хвойку жевать, да на воле бывать! — отчаянно выпалила Катюха.
— Ишь ты — хвойку! Небось на хвойке-то взвоешь. А жить под сосной, что ль, думаешь? Али крыша какая загадана?
— Ничегошеньки не загадано, Гриша! — дрогнула голосом Катюха, но подавила слезы глубоким вздохом, будто из полыньи вынырнула. — Да ведь сам же ты сказывал надысь, что к бабке знакомой завезешь. Аль уж отдумал?
— Ну, к бабке — это само собой. Под ее крышей недельки две-три перебьешься. А дальше?.. Да и она, чать-то, не даром пустит…
— Найду я, чем расплатиться, не боись. В тягость никому не хочу быть. А посля в стряпки в какой-нибудь богатый дом наймуся.
— В стряпки, говоришь? Разнюхают казачки о твоем житье и свезут на то же место — в палкинский двор. Власти у их на то хватит… В монастырь тебе подаваться надоть, Катя. Вот чего!
— Да ну их к чертям всех попов, и монахов, и монашек! — возмущенно зачастила Катюха, вспомнив плотоядные, масленые глаза отца Василия. — Ну, чего ты уставилси? К им только попадись — как собака блин — живо проглотят. Прости меня, господи, грешницу!
— Не то-о, не то говоришь ты, Катя. Совсем не то! — Гришка горестно покачал головой, подшевелил коня, бежавшего ровной рысью, и, видно догадавшись о чем-то, с усмешкой добавил: — Ведь и не рад хрен терке, да по ней боками пляшет. Куды ж тебе податься-то, ежели не в монастырь?
— Не пойду! — отрезала Катюха.
— Кричать-то погодила бы. Не обо мне речь — об тебе. Тебе сто разов примерить надоть, да один раз отрезать.
— Отрезала уж. Напрочь!
— Ну, гляди, гляди. Тебе виднейши. Да только выбирать-то не из чего: либо с волками выть, либо съедену быть — так наши мужики сказывают.
Ничего не ответив, Катюха замолкла надолго. До сих пор все мысли, опасения, заботы ее были только о том, чтобы никто не помешал выбраться из опостылевшего палкинского дома, чтобы покинуть эту станицу и больше никогда в нее не заглядывать. Гришка расшевелил мысли, заставил глянуть вперед, в беспросветную темь и неизвестность. Пораскинув бабьим своим умом, Катюха вдруг обнаружила в словах парня неотвратимую истину.
— Ну-к что же, — заговорила она так, будто петлю для себя завязала, — мертвых с могилков не ворачивают. Коль приспичит, дак и за монастырские стены упрячусь… А може, без их обойдусь…
Гришка тоже не враз отозвался. Бывал он порою словоохотлив в отца, но чаще придерживал язык за зубами, тем более как ни гадай, как ни раскладывай бобы — все равно жизнь поворотит на свой лад. Катюха тоже вроде бы поняла это. Даже не оборотясь к спутнице, Гришка молвил, словно подводя итог:
— Вольному — воля, спасенному — рай. Не к тятьке, чай, в гости едешь.
— У тятьки-то побывала уж я, — уныло откликнулась Катюха. — Рядом с конем, косой за гуж привязанная, назад воротилась. Даже обуться не дал мне тятя…
— Слы-ыхал уж я про это.
Катюха снова умолкла. Знают, стало быть, люди об этом, хотя, казалось, ни единая душа не видела ее позора.
9
Проснулся Василий рано, как и все в рословской избе. Голова не болела от вчерашней попойки, но ощущалась в ней какая-то противная пустота, неловкость, в десятки раз усугубляемая тем, что тайно поведал ему Степка. Он и вечером не уснул на полатях, пока не лег рядом Василий, и утром чуть свет уже шептал ему в ухо, выкладывая все, что знал о жизни Катюхи Палкиной.
Слезая с полатей, Василий кряхтел натужно, постанывал вроде бы даже, тер глаза, ерошил спутанные волосы.
Дед Михайла, сидя с неразлучной клюкой у стола и чутко прислушиваясь ко всему, что происходило в избе, заслышав Василия, понял его тяжкие вздохи по-своему:
— Чижало тебе, Вася?
— М-угу, — неопределенно ответил Василий, не разобрав намек деда.
— Не зря сказано: одна рюмка — на здоровье, другая — на веселье, а третья — на вздор. Третью-то вот и не следовает брать. А у нас хватись, дак и полечиться нечем. Не оставили, знать, вчерась.
— Да не болит у меня голова, не надоть мне похмеляться.
Дед Михайла, чуточку растерявшись от такого ответа, не понял, чем недоволен внук. Да и никто, кроме Степки, ничего не понял.
— Ну, коль так, завтракай да отвезешь свого мертвяка к поселковому атаману. Карашку тебе мужики оставили… А кто не похмеляется, сказывают, завсегда здоровше бывает, — похвалил дед.
Брился и умывался Василий без привычной уставной поспешности, потому и завтракал с малыми ребятишками, после всех — ждать отстающих недосуг в эту пору.
Слушая, как Василий швыркает ложкой, дед не мог утерпеть, задал вопрос, щекотавший старческий ум со вчерашнего вечера:
— Ну, а чем займоваться-то станешь, надумал, что ль?
— Да когда же думать-то? Вчерась не до того было, и ночь всю проспал беспробудно… — ответил Василий, тщательно облизав и положив ложку. — Скорейши всего, на земле и осяду…
— Ну вот и славно бог тебя надоумил, — обрадовался дед.
— А подумать все ж таки не мешает, — продолжал Василий, выходя из-за стола и доставая свою табакерку. — В солдатах много кое-чего повидать и передумать пришлось. Теперь еще разок перетрясать все придется.
— Ишь ты, — ухмыльнулся в пушистую бороду Михайла, суча узловатыми большими пальцами поверх изгиба клюки, — у свого полковника, стал быть, обучился. А ведь хлебушка-то вы с им каждый день по три раза наш ели, крестьянский. Не застревал он у вас в горле, небось?
— У мово полковника не то что хлеб — баран с рогами сроду не застрянет. И мужик попадет, дак живым с бородой проглотит. — Чиркнув спичкой, Василий огляделся вокруг и, опасливо покосившись на тетку Марфу, тащившую на катке ведерный чугун из печи, добавил: — Чего-то бы надо такое придумать, чтоб все ж таки он подавился.