Но оставим. Ведь она теперь навсегда во мне – эта муха странствий, будто нарисованная тонкой кистью из верблюжьей шерсти.
Вернемся к начальным годам нашей Эпохи. К началу борьбы за жизнь. К тому прекрасному времени, когда в трехлитровой банке хранилось еще варенье, в борьбе приготовленное запасливой Витой из яблок, подобранных мною в благословенных аллеях райского сада МГУ на горах, уже Воробьевых.
Моя мать – тогда еще не настоящий профессор, хотя друзья отца дразнили ее, так называя, – сушила тогда сухари из батонов и буханок, купленных на докторантскую стипендию: месячное денежное довольствие будущего доктора наук равнялось десяти пухлым батонам с рыжей светлой кожицей, или шести белым и восьми черным – только не бородинским, те были дороже. Трехлитровые банки особенно в ходу: в них мать под руководством хозяйственной Виты запихивала для закваски неумело нарубленную капусту. Готовились к голоду, и всерьез.
Вита вообще более жизнеспособна: сушить сухари и квасить капусту для нее, дочки военного офицера в небольших чинах, чья служба началась в самом конце войны на Дальнем Востоке и куда только потом не бросала вместе с семьей по необъятным пространствам нашей Родины, – дело самое обычное. Всегда-то на новом месте, и каждый раз нужно было и устроиться, и обустроиться, и зажить. Вот она и научилась, и приспособилась: все начать и все бросить – внезапно, легко, привычно. Для Эпохи перемен – дар бесценный.
Не то – мать. Дочь, внучка и правнучка московских профессоров, выращенная няней, приученная не сыпать песок в глаза другим детям на Гоголевском бульваре, находившая приют между лапами черных каменных львов, охранявших черный печальный призрак– куда ей было до Виты. Само слово «шинковать» выговорить никак не могла – все вспоминала гоголевское «шинок». Пара вилков белой хрустящей капусты – и на белых ладонях кровавые мозоли. И нарезанный хлеб, чуть только попав в духовку, чудом успевает обуглиться сверху, внутри оставаясь по-прежнему мягким, даже влажным. Но зато – эта легкость, эта летящая походка, эта радость… Сияние глаз, улыбка – и тайное знание. Роскошное пренебрежение к мелочам, непринужденное, невыученное, естественное, коего причина – умение распознавать их мелочность. Отделять мух от котлет. Претворять хаос в порядок. Откуда бы? Да, это он, божественный Логос. Он трепещет повсюду и лелеет немногих своих избранников. Порхает, как белая бабочка, над капустой, но только над цветущей или, на худой конец – нарубленной, нарезанной. Но вот над нашинкованной – никогда…
Нет, не поймать сеткой сокола, парящего в воздухе. Она, моя мать, парила. А уж этот дар для любой эпохи победа. Пока мозоли заживали, покорились сухари и капуста. И мы подготовились к голоду.
Но все понимали, что этого мало. И нужно что-то придумать.
Может показаться странным, что я назвал начало Эпохи перемен прекрасным. Сейчас, в наше время, в его густой тяжелой духоте и вселенской тоскливой пустоте, те чувства забылись. А ведь я помню – помню свет свободы на лицах моих взрослых, помню беспечную радость, помню: тревога была беспечальной, а заботы – игрой. И все вообще было игрой. И казалось: все только начинается. Как в рекламе «Нескафе» с красной кружкой. Ведь можно было что-то придумать. Одно это веселило воздушными пузырьками в каком-то шоколаде, щекотало шипучей пеной «Швеппс», и все больше жизни становилось даже у кошек «Фрискиз».
Мулькру (Вставка биографа)
Только вот все меньше и меньше жизни становилось у моего отца. Таинственная болезнь все чаще клонила в сон. В городе, на дедовом туркестанском ковре с узором, пульсирующим в загадочном ритме, желтоватом, словно кость, выбеленная ветром пустыни, и в горах, на кошме или тонком экспедиционном коврике-пенке, – везде засыпал он, стоило только голову приклонить, и спал, пока не разбудят. И пробуждение становилось все мучительней. Он был мулькру. Об этом не знал никто. Но сам он догадался.
Мулькру – человек снов. Человек сна. Провидец? Нет, хотя будущее ему открыто. Просто оно его не занимает. Время течет для него иначе. Для мулькру будущее вовсе не впереди, как для всех. Большая часть его уже за плечами. Да и вообще эти слова – будущее, прошлое, настоящее – слова, вытягивающие время в тонкую неосязаемую прямую, словно сканцы серебряную проволоку, – для мулькру бессмысленны. Время для него
– сканый узор, многослойное переплетение серебряных нитей, такое замысловатое, что и разгадывать, распутывать бесполезно. Узор открывается ему сам, как влюбленная женщина, трепещущая от страсти, – но только во сне. Во сне же горы и долины, твердь и воды, свет и тьма разделены и чисты, как в первые дни творения. И так же прекрасны. И так же безлюдны. Только дух мулькру носится над ними в утреннем сияющем свете, и один только звук витает над миром – ликующий стрижиный крик.
Но пока мой отец засыпал, просыпались другие.
Пробуждение миллионера (рассказ биографа со слов Виталины)
Вот опять проснулся от скрипа. Всю дорогу намылилась будить меня эта дрянь? Поспать спокойно не даст. Ножка отваливается. Шатается, стерва. И скрипит. Встану – совсем оторву, к едрене-фене, книжки хоть подложу пока. Пока? Пока – что?
Черт, а ведь надо все-таки встать. Который час, интересно? Впрочем, нет. Вовсе не интересно. Неинтересно мне здесь. Шея затекла – головы не повернуть. Тоска. Нет, хочется все-таки. Хочется чего-то. Другого. Другой жизни. Другой женщины. На работу поздно. Да и что там, на работе? Сидят мужики бородатые вокруг установки, все как мухи сонные. То чай, то водочка. Но не оживляет. Нет, не оживляет.
Денег хочется, вот что. Понял. Захотелось наконец. И, между прочим, сильно захотелось! Ого! Ого как! Вон оно что… И, кажется, не только уже и денег! Ну и дела… Ну, надежда есть. Есть надежда!
– Але? Чего? Виталина? Чего звонишь-то, не понимаешь, что ли: надоела! На-до-е-ла! Не скрипи. Скрипишь и скрипишь, как эта…. Ну, не буду. Чего там. А ты не пили! Сказал: не пили! Встану, встал уже. Без нервных обойдемся. Я тут щас чаю выпью, обмозгую кой-чего. Все, не звони больше. Не мешай. Все, пока. Да, жратвы принеси, как с работы пойдешь. Не забудь смотри. Да, дома… А вообще, это… Еще как сказать. Может, и выйду. По делам. Какие вдруг дела? А такие. Ты отвяжешься, наконец? Не мешай, говорю, мужику думать надо. Все, пока.
Блин. Весь кайф сломала, чертова кукла. Всегда так. Но я-то каков! Понял! Эврика! Физик я или нет, в самом деле? Теоретик или кто? Физик. Теоретик. А МГУ – лучший вуз страны. А экзамены – это лотерея! Помнишь, твердил про себя, как заклинания. Мои заклинания. Поступил ведь, из своей тьмутаракани. Сам. Кончил. Сам! Защитился? И защитился. И все сам. Ну, не бэ, Боб, справишься. Плевая задачка-то. Главное – определить, в какой области ляжет результат. А это я сделал, вот только что. Деньги. Эта область – деньги. Проще пареной репы. И чего ты, друг, такой бедный, если такой умный? Ща, с условиями определюсь – и порядок. Решение – детские игрушки воще. Покруче задачки решали. Все, пошел. Сначала к Игорю, попрошусь к нему. Башмаками торговать в Лужниках. А через речку на лучший вуз страны поглядывать. С машины. Необходим первоначальный капитал. О! Хочется! Как хочется! Так, телефончик…
– Игорь, ты? Да, Боб. Ну, Боб с факультета, забыл, что ли? Вроде недавно видались. На факе, в лабе спирт с мужиками разводили. Ну да. Да я по делу. Ты щас где, на грузовике? Давай я подбегу, разговор есть. Ага. Как тебя найти-то? Лады. Ну, лады. Нет, не с универа. Из дома, ехать далеко, в районе часа буду. Ну, хоп!
Так, задачка – двухходовка. Есть! Первое – есть! Первое, первоначальное… Есть первоначальный капитал! Двух месяцев не прошло. А мужики мои бородатые все спирт разводят. Теперь пошел «Рояль», лабораторный весь выжрали. Установка, кстати, как была, так и есть. Ну, Игоря на хрен. Побаловались – и хорош. Переходим ко второму действию. Черт, все скрипит, стерва. Скрипят, точнее. Что тахта, что жена. Одного поля ягоды, одного сапога пара. Нет, ну обувь-то какова оказалась! Золотое дно. Но как просто, как же все это просто!