Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вл. Соловьев, обычно умевший прощать обидчиков и не держать зла на критиков, назовет В. В. Розанова Иудушкой Головлевым и найдет у него только «елейно-бесстыдное пустословие»54. Биограф Вл. Соловьева упомянет яростные ругательства, которые допускал Розанов по адресу Вл. Соловьева:

«блудница, бесстыдно потрясающая богословием», «тать, прокравшийся в церковь», «тапер на разбитых клавишах», «слепец, ушедший в букву страницы». Соловьев, со своей стороны, видел в розановщине «сатанизм и разлагающийся труп»55.

Идейные разногласия превращались в брань, которая разъедала самые теплые отношения; тесные дружбы терпели крах и погибали, оборачиваясь жестоким отчуждением. Пристрастие Леонтьева к Соловьеву, влюбленность и почтительное изумление перед «блестящим и сердечно совестливым философом» (так его аттестовал сначала сам Леонтьев) заканчивались прискорбно. За смешение светского прогресса с православием, которое допустил Соловьев в одной из своих статей, Леонтьев, забыв восторженные признания, назовет философа негодяем, его работы — проповедями Сатаны и предложит выслать Соловьева из России («Изгнать, изгнать его из пределов Империи нужно... Употребить все усилия, чтобы Вл. Соловьева выслали навсегда или для публичного покаяния за границу»)56. Впрочем, и Соловьев, снисходительный к индивидуальным слабостям и порокам, в вопросах социальной нравственности «считал нетерпимость обязательной»57.

Вл. Соловьев мечтал о социальной троице — единстве Церкви, государства и общества. «Восстановить на земле этот верный образ Божественной Троицы — вот в чем русская идея»58, — писал философ. Несомненно, это могло бы стать великой строительной задачей для России конца XIX века, где Церковь была оторвана от общества и не имела отдельного от государства голоса; где общество презирало Церковь и ненавидело государство; где государство не имело почти никакого влияния на общество и в Церкви видело всего лишь один из рычагов влияния.

Однако оставалось неясным, кто сможет взять на себя эту великую миссию — восстановить Божественную Троицу? Ни по одному из составляющих — Церкви, государству, обществу — ни у одного из возможных восстановителей единства не было согласия ни на йоту. В 1892 году Вл. Соловьев скажет Е. Н. Трубецкому: «Ты призывал христиан всех вероисповеданий соединиться в общей борьбе против неверия; а я желал бы, наоборот, соединиться с современными неверующими против современных христиан»59.

Взмывая в высоты богословия, разработчики русской идеи не щадили друг друга и были беспощадны к любому «неправильному» повороту учения. Как писал Достоевский в 1877-м, «мы и между собою не прощаем друг другу ни малейшего отклонения в убеждениях наших и чуть-чуть несогласных с нами считаем уже прямо за подлецов».

Русская идея, заключенная в Пушкинской речи Достоевского, была идеей всепримирения. Русская трагедия окажется трагедией тотального разъединения. Десятилетия спустя после смерти Достоевского в России останется лишь одна группа претендентов на новое строительство, хорошо знавшая, чего хочет: для нее все несогласные друг с другом богоискатели были на одно лицо и не представляли опасности. Адепты политического беса, Петра Верховенского, будут убеждены, что только их «русский манифест» имеет шанс превратиться в программу эффективных действий:

«И застонет стоном земля: “Новый правый закон идет”, и взволнуется море, и рухнет балаган, и тогда подумаем, как бы поставить строение каменное. В первый раз! Строить мы будем, мы, одни мы!»

Глава пятая

«Я В СТАРОЙ БИБЛИИ ГАДАЛ...»

Рабочий марафон. — Жестокое нездоровье. — Издержки славы. — Сгущение событий. — Взрыв в Зимнем дворце. — Контрмеры. — Покушение на Лорис-Меликова. — Планы на зиму. — Три последних дня. — Горловое кровотечение. — «Не удерживай...» — Время смерти

Ни сразу после пушкинского торжества, ни позже — в июле или в августе 1880 года — в спасительный Эмс Достоевский не поехал. Наверное, это было серьезной, быть может, даже роковой ошибкой. 35 летних дней минувшего сезона на водах, давшие силы продолжать роман, выступать на многих литературных чтениях, написать речь о Пушкине и выдержать праздничную лихорадку, — свой ресурс исчерпали. Свидетели события упоминали о страшной усталости писателя и его полном изнеможении, о том, что «он видимо как-то ослабел» после своего выступления и что Тургенев с Аксаковым под руки увели его со сцены в ротонду. «Я не мог без невольной жалости и умиления видеть его истощенное маленькое тело»60, — вспоминал Страхов о вечере, на котором 8 июня, уже после своей триумфальной речи, Достоевский читал «Пророка». «Голова не в  порядке,  руки,  ноги  дрожат», — признавался  Ф. М.  жене.

«Я был так потрясен и измучен, что сам был готов упасть в обморок, как тот студент, которого привели ко мне в ту минуту студенты-товарищи и который упал передо мной на пол в обморок от восторга», — писал он графине Толстой, приславшей ему поздравительную телеграмму за тремя подписями — своей, Юлии Абаза и Вл. Соловьева.

Через два дня Ф. М. уехал в Старую Руссу и опять не для отдыха: предстояло завершить роман и подготовить специальный выпуск «Дневника» по следам пушкинского праздника.

«Приехал и сажусь за “Карамазовых”, буду писать до октября день и ночь»; «Возвратился из Москвы в Руссу ужасно усталый...»; «Измученный воротился в Старую Руссу... Теперь разломан и почти болен» — такие ноты звучали едва ли не в каждом письме его последнего лета. И всякий раз он будто уговаривал себя: «В Эмс я не поеду, некогда... В Эмс я окончательно решил не ехать: слишком много работы... Я здесь заработался».

Но он был не почти болен, а болен до надрыва. «Вы не поверите, до какой степени я занят, день и ночь, как в каторжной работе!.. Я же и вообще-то работаю нервно, с мукой и заботой. Когда я усиленно работаю — то болен даже физически», — писал он в конце августа И. С. Аксакову, признаваясь как на духу: «Только вдохновенные места и выходят зараз, залпом, а остальное все претяжелая работа».

В начале сентября «претяжелая работа» («голова как в чаду, а нервы надорваны») дала о себе знать жестоким припадком падучей, который через несколько дней сменился еще одним, «из довольно сильных». Свои ощущения Ф. М. выразит в словах: «Прерванность мыслей, переселение в другие годы, мечтательность, задумчивость, виновность», звучавших приговором писательскому занятию. Но проходило время, один день или неделя, он поднимался, собирал мысли в кулак, возвращался в «настоящую минуту» и продолжал работать. 8 сентября в «Русский вестник» были отосланы пять глав последней, двенадцатой книги «Карамазовых». (В эти самые дни П. В. Анненков в письме, исполненном неприязни к Ф. М., выражал одобрение Тургеневу, поскольку тот отказался от намерения начать дискуссию с «одержимым бесом и Святым Духом Достоевским: это значило бы растравить его болезнь и сделать героем в серьезной литературе. Пусть остается достоянием фельетона, пасквиля, баб, ищущих Бога и России для развлечения студентов с задатками черной немощи. Это его настоящая публика»61.) Оппоненты не щадили Достоевского даже в его болезни...

В то последнее лето, в Москве, наружность автора Пушкинской речи поразила многих видевших и слышавших его современников: невзрачного вида, тощий, согбенный,  изможденный человек, с изжелта-пергаментным, сухим, некрасивым лицом, с глубоко впавшими глазами под выпуклым, морщинистым лбом, со слабым, жидким, надорванным голосом. Внимательные, а может, слишком пристрастные зрители, сидевшие в зале Благородного собрания, не могли не заметить болезненной бледности Достоевского, его худых, костлявых рук; впалых щек, горевших лихорадочным румянцем; сухих, потрескавшихся губ; тусклых глаз, глядевших куда-то вдаль, вглубь своих мыслей и чувств. «Лицо Достоевского было неподвижное, суровое и серьезное — лицо аскета или покойника... В нем чувствовался вдохновенный, воинственно настроенный проповедник и фанатик, беззаветно верующий в себя, в свою миссию и свои откровения»62, — вспоминал фельетонист, писавший под псевдонимом Буква.

222
{"b":"213131","o":1}