Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Через две недели после свадьбы анонимный петербургский фельетонист тиснул в «Сыне отечества» (1867, № 34) статейку под названием «Женитьба романиста», где история знакомства автора «Игрока» и его молодой жены была изложена слегка карикатурно.  По  версии  фельетона,  немолодой  романист, «немного рассеянный и не отличающийся большой аккуратностью в исполнении обязательств», вспомнил, за неделю до срока, что должен написать роман в двести страниц, иначе заплатит неустойку. Пришлось пригласить стенографа — и это оказалась девица, пропитанная современными идеями, но не нигилистка. Первые дни работа шла как нельзя лучше, но по мере приближения к развязке стали возникать затруднения. У романиста никак не ладился финал сочинения — он не знал, как поступить с героем, немолодым вдовцом, влюбленным в молоденькую и хорошенькую женщину, чтобы обошлось «без самоубийства и пошлых сцен». И тогда стенографша (так писал фельетонист) посоветовала романисту «довести свою героиню до сознания, что она разделяет внушенную ею любовь». Предложенная развязка была принята, роман кончен к сроку, но любовная интрига, придуманная для героев, неожиданно сработала и в судьбе автора.

«Мы с мужем очень посмеялись над этой статейкой...»

Вскоре, однако, они увидят, как интриги, придуманные для героев, вторгаются в их теперь уже общую судьбу.

...В суете первых послесвадебных недель, визитов, родственных обедов, вечеров и приемов (Анна Григорьевна не без раздражения писала о днях «сплошного» гостеприимства, когда ее новая родня заявлялась в их с Ф. М. квартиру на Вознесенском проспекте, нанятую за месяц до свадьбы, и она, молодая хозяйка, вынуждена была с утра до вечера угощать и занимать родственников мужа, которые из лучших побуждений приезжали навещать новобрачных) имел место один неприметный эпизод. Гуляя как-то с женой по Вознесенскому проспекту, Достоевский завел ее во двор некоего дома и показал камень, под которым Родион Раскольников прятал деньги и вещи убитой старухи-процентщицы.

Казалось, будто все происходит наяву. «Выходя с В-го проспекта на площадь, он вдруг увидел налево вход во двор, обставленный совершенно глухими стенами. Справа, тотчас же по входе в ворота, далеко во двор тянулась глухая небеленая стена соседнего четырехэтажного дома. Слева, параллельно глухой стене и тоже сейчас от ворот, шел деревянный забор, шагов на двадцать в глубь двора, и потом уже делал перелом влево. Это было глухое отгороженное место, где лежали какието материалы. Далее, в углублении двора, выглядывал из-за забора угол низкого, закопченного, каменного сарая, очевидно часть какой-нибудь мастерской. Тут, верно, было какое-то заведение, каретное или слесарное, или что-нибудь в этом роде; везде, почти от самых ворот, чернелось много угольной пыли. “Вот бы куда подбросить и уйти!” — вздумалось ему вдруг».

Факт посещения  писателем  романного тайника  означал, что он заранее облюбовал пустынный двор, где «становитца воз прещено», внимательно разглядел неотесанный камень, под который можно было упрятать старухины камушки, а может быть, проделал и прочие манипуляции, чтобы выяснить, будет ли что-нибудь заметно. Вряд ли, конечно, Ф. М. показывал жене, как сдвигается камень, зная, что под ним ничего нет, — но сцена запомнилась.

Медовый месяц, а за ним и еще один проходили под аккомпанемент откликов на «Преступление и наказание». Первые рецензии появились еще в январе 1866-го, едва вышла из печати первая часть романа, — среди них были и голоса одобрения, и голоса возмущения («успех был чрезвычайный, но не без сопротивления»4, — отмечал Страхов). Разумеется, всех волновал вопрос о типичности героя и его злодеяния — критика легковесная торопилась откреститься от образованного убийцы, видя в нем лицо фантастическое, ничего общего не имеющее с реальностью, которая, как правило, поставляет убийц, движимых духом стяжания, без умственных теорий. Просвещение не учит злодейству: надо быть натурой больной, чтобы из книг извлечь материал для оправдания уголовных преступлений. Поэтому, полагали рецензенты, Раскольников подлежит скорее психиатрии, чем литературной критике. И еще резче: герой романа — нравственный урод; конечно, уроды могут быть весьма интересны, но они — не предмет художественной словесности.

Эстетическая критика отмечала выдающееся мастерство писателя — рассказ о преступлении изложен с такой потрясающей истинностью, с такими тонкими подробностями, что невозможно остаться в стороне, не проникнуться перипетиями этой драматической истории. Борьба, которая происходит в душе преступника перед совершением убийства, анализ преступления и его мотивов вызывают ощущение оглушительной правды — будто автор и в самом деле долго и близко наблюдал за действиями реального убийцы. Беспощадное перо романиста до донышка обнажает внутренний мир человека, его духовную природу — мозг и сердце, ум и чувства; огромная мощь психологического проникновения в душу героев не имеет прецедентов.

Критика с «направлением» («Современник», «Искра») увидела в романе атаку на молодежь, травлю передового студенчества (однокашник Вани Сниткина с жаром доказывал его сестре, когда та навестила брата в Москве, что писатель Достоевский оклеветал молодое поколение). Автору ставили в вину намерение опозорить современных молодых людей и девиц с помощью грязных инсинуаций, суля им участь убийц и блудниц, — те же, кто пытался защитить автора от подобных упреков, трактовали героя-убийцу как свихнувшуюся натуру с признаками белой горячки, а его преступление — как результат психической болезни, то есть частный клинический случай. Круг замыкался.

Итог спору пытался подвести Д. И. Писарев в специальной статье «Борьба за жизнь», опубликованной в журнале «Дело» (1868, № 8). Критик доказывал, что Раскольников не сумасшедший; его преступление имеет не медицинские, а социальные корни; общественное неравенство, повседневная борьба за существование, бедность и, как следствие, изнурительная апатия — вот истинные мотивы преступления: большинство воров и грабителей переживают те самые фазы, через которые проходит герой Достоевского. В «теории» Раскольникова о праве сильной личности переступить черту критик увидел попытку преступника замаскировать жажду быстрой и легкой наживы.

В противовес социальной («реальной») критике Страхов предложил концепцию духовной драмы нигилиста несчастного, трагедию искаженной и жестоко страдающей души: живая натура и свойственные ей инстинкты человеческой души восстают против отвлеченной теории, несовместимой с жизнью.

«Это не смех над молодым поколением, не укоры и обвинения, это плач над ним», — утверждал Страхов, подчеркивая, что автор, по своему всегдашнему обычаю, «представил нам человека в самом убийце, как сумел отыскать людей и во всех блудницах, пьяницах и других жалких лицах, которыми обставил своего героя»5. Сам Страхов считал свой разбор очень сдержанным и сухим по тону. «Эта статья памятна мне, — писал он, — в двух отношениях. Ф. М., прочитавши ее, сказал мне очень лестное слово: “вы одни меня поняли”. Но редакция [«Отечественных записок»] была недовольна и прямо меня упрекнула, что я расхвалил роман по-приятельски. Я же, напротив, был виноват именно в том, что холодно и вяло говорил о таком поразительном литературном явлении»6.

Тогда же, в 1867-м, прозвучал голос, который наверняка был услышан Достоевским и не мог его не порадовать. Романист Н. Д. Ахшарумов, брат петрашевца, питавший интерес к «тайникам» душевной жизни человека, исключительным ситуациям и противоречивым характерам, в статье о романе первым высказал мысль до того глубокую и проницательную, что впоследствии с большой охотой ее будут присваивать критики самых разных направлений и в самых разных целях, — мысль о нераздельности в романе «преступления» и «наказания», наказания не внешнего, не юридического, а внутреннего, нравственного. «Наказание начинается раньше, чем дело совершено. Оно родилось вместе с ним, срослось с ним в зародыше, неразлучно идет с ним рядом, с первой идеи о нем, с первого представления. Муки, переносимые Раскольниковым под конец, когда дело уже сделано, до того превосходят слабую силу его, что мы удивляемся, как он их вынес. В сравнении с этими муками всякая казнь бледнеет. Это сто раз хуже казни — это пытка и злейшая из всех, — пытка нравственная»7.

130
{"b":"213131","o":1}