«…Ты, пустыня моя матушка, вы, леса мои кудрявые… Вы, леса мои, леса, братцы лесочки, леса темные».
А в лесах полно бывальщины и небывальщины полу-языческой, полухристианской, и писаной и передаваемой из уст в уста. И все вертится вокруг слов: Китеж, Георгий, Юрий Всеволодович. «Легенда о невидимом граде Китеже», опоэтизированная народом, писателями и композиторами. П. Мельников весь Заволжский край называет «Китежская Русь».
В легендарном князе Георгии Всеволодовиче из старообрядческой «книги глаголемой летописец» соединены все древние князья Георгии этих мест, ему приписываются все тут построенные в давние времена города и храмы. А в народных стихах этот собирательный образ князя-колонизатора Залесского края (Ярослав Мудрый, имя которого при крещении Георгий, Юрий Долгорукий тоже Георгий, Георгий Всеволодович, сын Всеволода Большое Гнездо) превращается просто в богатыря «Егория Храброго» на белом коне, сам белый и платье белое; ни дать ни взять — всадник-утро из сказки о Василисе Прекрасной.
После Суздаля мы долго едем мокрыми еще лесами. Красные сосны, черная речка Тара, все лес и лес, где и сейчас не легко продираться, а раньше и подавно «ни стиглому (настигаемому), ни сбеглому прохода нет». «Дерево с деревом свивается, к сырой земле преклоняется». Только такой шитый золотом богатырь из суздальского музея, «ноги в чистом серебре, на каждой волосиночке по жемчужине», и проедет по лесной дремучине и зыбучим болотам. Проложит дороги и поговорит со встречными лютыми зверями.
— Ой, вы, волки, ну вы серые, Разбегайтесь по два, по три, по единому. А вы, леса, не шатайтеся, не качайтеся. Отделитесь, леса, от сырой земли, Я из вас, леса, буду строиться…
За Волгой лесов еще больше, даже сейчас. Может, все исторические и легендарные подробности непосредственного отношения к городецкому искусству и не имеют, но чтобы уяснить себе, откуда взялась такая богатая живопись в заволжских лесах, надо подумать и о самих этих лесах и их героях. Пожалуй, будет уместно вспомнить поверья Поволжья о невидимых потонувших городах, звенящих озерах, старых дорогах, песни о Егории Храбром, вспомнить о всей этой лирической страстности, похожей на заклинания и язык молитв и языческих, и христианских — «мед мудрости» народной философии. Кто-то сказал, что легенды сближают века.
Городецкая живопись живет небольшой отрезок времени, там нет «вечных» тем, но по богатству и отточенной законченности своей системы «крашения» она бессмертна. Ею, может, будут любоваться и через тысячу лет.
Голубое ярчайшее небо до самого Горького, кое-где совсем малиновые от весеннего солнца полоски снега. Реки еще со льдом, и всюду грачи. В Сормове свернули налево, на Балахну. Мы едем аллеей чудесных двухэтажных коричневых деревянных домов с богатой приволжской резьбой. Я никогда не видела такого приглядного старого рабочего поселка. Дальше песок, полосатые лужи, оставшиеся от разлива, болотца в кочках. Балахна со всеми пятью старинными церквами, которые было видно с шоссе. Я расположила их на моем рисунке вокруг весеннего голубого озерка. Вот она, Балахна, что стоит «полы распахня» — по старой бурлацкой песне. У одного храма (Николы, XVI века) огромный зеленый, какой-то сверхъестественный изразцовый шатер, изразцы здешние, шатер — форма тоже принятая в этих местах. И в Нижнем Новгороде шатром покрыт старинный собор, и в Городце у несуществующей сейчас часовни петровского времени — тоже был шатер.
Городец был раньше Балахнинского уезда и отсюда не далеко. Храмовая архитектура там на горах, судя по описаниям и фотографиям Федоровского монастыря и часовни, была такая же, как тут на песках.
Если рисовать пейзаж Городца таким, каким он был сто лет назад, мысленно можно дополнить то, что я видела в 46-м году с парохода, еще несколькими пятиглавками и шатрами.
Но это только в мыслях, а сейчас мы едем по очень длинной, широкой плотине через Волгу. С одной стороны сливается с небом бескрайний серый лед, с другой — чистая вода и миллион красивых белых пароходов. Городца и не видно.
Сто лет назад (а я все прикидываю, как тут было, когда цвела Городецкая живопись) в затоне стояли пароходные первенцы с величественными названиями: «Самсон», «Амазонка», «Воевода». Дымогарные трубы выкрашены в разный цвет, у каждого судовладельца свой. Дымы, наверно, сизыми кольчатыми полосами стелились по всей Нижней Слободе Городца. У кого труба пониже, у того и дым пожиже. В семидесятых годах, как пишет Е. Максимов, в ярмарочное время Оку и Волгу около Н. Новгорода загружали суда, сверху донизу размалеванные радужными красками, украшенные флагами с картинками, вроде «Похищения Прозерпины», «Прогулки Нептуна с огромной свитой нереид и тритонов» или «Ловли Кита, бросающего огромный столб воды в лодку зверопромышленников». С подписями, наверное, одна другой занятнее.
А еще раньше протопоп Аввакум, имея рождение «…в нижегородских пределах, а очи сердечные при реке Волге», писал: «А се потом вижу третий корабль, не златом украшен, но разными пестро гами, красно, и бело, и сине, и черно, и пепелесо…» Плыли по Волге разукрашенные баржи с парусами «апостольскими скатертями», как их называли бурлаки; ладьи, ши́тики, бархо́ты, расши́вы с длинными носами, легкие на ходу гусянки — столько названий, что и не запомнишь. Расписным, изузоренным судам никто не удивлялся — сами их делали. Поражал пароход. Его изображали на донцах и мочесниках то в «развернутом» виде, со всеми каютами — «казенками», с чудными подписями, то сжато и коротко, черной краской, с белым колесом и трехцветным флагом на мачте; а окна, из которых на него глядят, — ампирного образца, темно-синие с белыми рамами, где-то сзади парохода, а впереди лишь волны да неизменные цветы и узор «тыканьем», изображающий все, что угодно: «пространство» и «воздух», и просто бордюр. На одном донце с пароходом даже гордая надпись: «Красил мастер села Косково Степан Сундуков».
А мы любуемся и городецкими нарисованными пароходами, и слоистым, выветренным деревом со старых судов, изрезанным сложно заплетенными ветками, в которых так складно живут львы и русалки — «фараонки», забывая об их нездешнем происхождении. Сто раз писали про льва с «расцветшим» хвостом, что он пришел в Заволжье с владимирских и суздальских соборов с первыми князьями, с первой косой и сохой, вроде «домового оберега», кошки на новую квартиру. Царь зверей, когда-то эмблема царей, «недреманое око» средневековых «физиологов». Тут этот гривастый спесивый и важный лев добродушно ухмыляется, высунув язык. Лев прижился за Волгой. Изображался он часто. Резной — на судах, на лобовых досках изб, расписной — на рубелях, дугах.
Лев — это понятно, но откуда фараонка? Если сравнить висящих у меня на стене деревянных резных фараонок с волжских судов, которых так хочется погладить, с каменным, очень древним барельефом из Малой Азии, который я видела в каталоге Берлинского музея, то видно удивительное сходство. Тамошний «фараон» держит в поднятых руках зигзаг — символ воды, а мои — виноградную лозу. Тот же жест, очень похожие фигуры.
Коротко время, очень длинен путь. Но так же изумишься, встретив на мезенских прялках коней с греческих ваз, а на северных вышивках иранских барсов. Тоже путь не близкий.
Пока я раздумывала, мы как-то незаметно, с поля на поле, въехали в город. Небо — все тем же ровным голубым сатином до самой земли, по-весеннему; на пыльных холмах никакого снега. Не то деревня, не то город с узкими путаными, извилистыми улицами вдоль реки, вверх и вниз — то, что я видела еще с парохода. Очень много автобусов и знаков запрета — трудно ехать. Мальчишки нам кричат: «Прытче едче!» А нам прытче не надо. Хочется разглядывать каждый дом, ворота, лабазы, двери, полукруглые чердачные окна, калитки, замысловатые карнизы, почтовый ящик на ножках среди площади. Скворечниц в виде теремков, что прижились в подвалах отдела дерева Московского Исторического музея, моделей пароходов и барж на воротах не попадалось. Движущихся от ветра игрушек на огородах тоже не было. Не было и шатров над колодцами и заманчивых вывесок. Дома — один, другой, третий — все разные и очень милые своей простотой. Женщины одеты пестро и ярко, по сегодняшней моде.