Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Больше всего он боялся, рисуя в цирке или в балетной студии, развитой механической руки. Больше всего любил свою маму. Так я его и написала — за обеденным столом, накрытым оранжевой скатертью — с мамой.

Милашевского я написала — на бульваре, среди людей. Он тоже носил шляпу и графические усики. Имел он завидный дар — проявлять свой талант крещендо, на людях. Его вдохновляли глядящие и просто глазеющие. Застолья, портреты, особенно кусковские купанья — акварели. Самый лучший лист из этой серии был подарен нам и долго висел в золотой раме XVIII века в нашей темной комнате. Назывался «Крещение Руси», потому что в центре сияло белое тело женщины в воде. Переехав на другую, светлую квартиру, мы отдали акварель автору.

Бледнолицую Софронову я написала с дочкой — цветущей, сияющей глазами и молодостью. Ей Антонина Федоровна передала свое красивое видение мира и красивое же письмо, что сейчас редкость.

Особый рассказ о первой встрече с Ольгой Николаевной, гостьей из Ленинграда, в нашей узкой комнатушке на Колхозной. Николай Васильевич лежал на диване с больной ногой; маленький Юрка, мой племянник, приплясывал, картавя, напевал стишки домашнего производства:

Живу, как Поль Сезанн!
Пью кофе по утрам!..

И остановись — протяжно:

А вечером, после чаю
Хорошую книжку читаю!

Стук в дверь. — Войдите! И вошли двое: античная богиня в белой шляпе с вуалью, в перчатках — Ольга Николаевна Гильдебрандт-Арбенина. С ней молодой еще человек в элегантном сером костюме, чем-то похожий на запятую рядом с прямой Ольгой (это был Ю. И. Юркун)… Повеяло Мих. Кузминым, «прекрасными вывесками» от наших гостей, от их слов, жестов, от легкости, с какой Ольга Николаевна разделась и я рисовала ее обнаженную: в шляпе, с веером…

Один холст я назвала «Богиня Ольга» и подарила его Евг. Ан. Гунсту в награду за то, что принадлежащий ему портрет Рокотова был украшением выставки произведений «Из частных собраний».

Остается еще сказать о моем жизненном спутнике — Николае Васильевиче Кузьмине (с мягким знаком). Я рисовала его часто — за работой, в пейзажах и, наконец, в 1978 году соорудила нечто, в подражание иконам, — «Николу с житием» — «Николу зимнего». В клеймах, вокруг портрета с чайной чашкой — заснеженные елки, облака, зеленые дятлы — то, что мы так любили оба, — снег, зима.

Особо хочется вспомнить о Семашкевиче. Он участвовал лишь на одной выставке «13». Где-то учился, но не научился — писал, как народный художник-самоучка. Тема любая: пароход, поезд, агитатор, встреча… все равно — страсть души и крепкие руки делали свое дело. Получались полотна, которые хотелось иметь у себя дома, и не мне одной. Он сразу как-то стал мечтой коллекционеров. Картин осталось от него немного, а в нашем доме еще до сих пор живет его фраза — «можно выставлять, а можно и не выставлять», — говорил и улыбался таинственно-добродушно… Крепко стоящий на ногах, невысокий парень, пожалуй, моложе всех нас тогда, и как-то добротнее, ближе к земле и, я бы еще сказала — удивительнее.

Загорск[17]

…Вокзальная площадь. Толпа слита как единое целое, пестрящее платками, юбками, сумками вокруг ярко-красного автобуса с желтым верхом. Мы ездили с К. Н. в Загорск и до сих пор вспоминаем синие тени на снегу в эти дни. Не каждую весну так бывает. Синие ручьи и грачи на проталинках. Хороша была и Лавра этой весной.

А сейчас та же вокзальная площадь. Лужи — лазоревое море. Лазоревый автобус. Небо полно весенним звоном.

«Любить старинную архитектуру мы стали после издания Грабаря», — так еще в 1911–1912 годы сказал Билибин на съезде художников в Петрограде.

В мой «жизненный состав» любовь к старине пришла тоже из издания Грабаря. А потом этому научила война, когда погибали один за другим северные храмы. В Москве я ходила и, если удавалось, ездила по дальним и ближним улицам — рисовала, запоминала, может, впервые, разглядывала шатровые колокольни, причудливые пятиглавки, стены и башни. «Не подвело мои глаза чутье. Сказало им, куда глядеть».

По воле счастливой судьбы в 1941 году, когда мы лето жили в Загорске, я как бы встретилась со своим детством — с городецкой живописью; второй раз влюбилась в ее праздничную нарядность и поняла своей нижегородской памятью, как можно по-иному, не по-вхутемасовски, смотреть на все кругом веселыми глазами заволжских кустарей; изображать не натюрморты, а жизнь саму по себе, как она течет и утечет бесследно, если ее не зарисовать. Пейзажи в Загорске были продолжением этой городецкой живописи, они завораживали вновь увиденной красотой, но остались ненаписанными.

Особенно жалко один осенний день с рваным небом: последние рыжие листья, серо-розовая церковь на базаре, где мы покупали по баснословной цене молоко и мороженую картошку. И все какое-то серо-розовое, даже мокрый грязный снег с темными колеями. Люди с черными зонтами.

В 1944 году я не раз рисовала эту церковь на базаре, но того, что видела в начале войны, уже не получилось. Ушло, протекло.

Походить своими ногами по заволжскому городку — Городцу, откуда эта живопись, я сумела лишь в 1967 году. Он сейчас пыльный и тесный, переполненный транспортом, но все равно безмерно очаровательный. На автобусе вместо номера репродукция с «Мадонны Литты», на домах еще живут в нездешних травах резные львы и фараонки. А дома стоят очень тесно, двор к двору. На базаре толпа особенно пестрая. В Городце нет старинной архитектуры, от старины остались лишь валы да фантастические сосны, но любовь к яркости, нагромождению узоров Загорску под стать, хоть и лежат они в разных географических и исторических местах.

…Потому, наверное, что Лавра так причудливо раскрашена, стоит на горке, на полгорке и под горой в овраге, напоминает окские и волжские откосы, она мне нравится больше других старинных городов и монастырей, и я с особым удовольствием рисую ее уже много лет подряд.

Лучше всего смотреть на монастырь от «Фотографии», с горы. Каждый раз увидишь по-иному. Сегодня из-за падающего снега получилось как бы два мира: здесь остановилась лошадь, сани, собака, тетка с букетом бумажных цветов, но этот букет-то как раз и уводит глаза за голубой киоск «Пиво-воды» в другое волшебное царство, где вперемежку с крупными хлопьями снега всякие башни, купола. Туда только птицы летают.

…Храмы и башни в Лавре разностильные — в чем я всегда нахожу особую прелесть. Стоят тесно. Один вклинивается в другой.

Старый прячется за малого,
А малого за старым совсем не видать.

Я всегда любила и до сих пор люблю включать в пейзажи Лавры дома и улицы и ядовитые голубые киоски, ярче неба, или нестерпимо синие хлебные фургоны и всяких людей с сумками, «людей второго сорта», как сказал один мужик в поезде.

И все куда-то идут.
И все чего-то несут.

Но эти «люди второго сорта», скорее, хозяева земли, их больше, они для меня интереснее, более русские; как интереснее столичных красот и царских палат, например, провинциальный ампир, фантастические домики доморощенных архитекторов. Или посудные горки-шкафы в Городце. Сейчас они в музее, а в XIX веке стояли в хоромах местных купцов, сделанные местным сапожником-резчиком Казариным с безудержной яркостью раскраски и щедростью форм. Почему-то мне захотелось их сравнить с деревянной же золоченой резьбой на «месте Ивана Грозного» из Успенского собора. Несмотря на все ее складное и великолепное совершенство, моей душе милее все же ярко-красно-пестрые горки.

В одном очень давно прочитанном переводном романе одинокая старая женщина накрывала ежедневно на стол приборы всем умершим домочадцам и с ними разговаривала как с живыми. Мне в Загорске тоже хотелось накрывать приборы всем «предкам», дышать тем же воздухом, что и они дышали, и видеть ту же красоту, что была сто, двести, триста лет тому назад. И в XVIII веке мог быть ярко-розовый платок на бабе или букет цветов на розовой, как пряник, башне, розовое на розовом; или остановится воз с сеном, где коня совсем и не видно, он вклеился в зеленую охру, а у мужика видна одна лишь нога на снегу, а у другого, что на возу, одна рука, жест какого-то приказания, на сиреневом небе.

вернуться

17

Впервые опубликовано: Загорск. Рисунки и акварели Т. Мавриной. Л.: Художник РСФСР, 1968.

58
{"b":"212600","o":1}