Беддоус-младший Англию не любил, предпочитал жить на континенте, а когда наведывался на родину, то непременно устраивал какую-нибудь сенсацию. То пожелает сыграть в шекспировской пьесе и ради этой цели снимет на одно представление весь театр; то попытается поджечь театр Друрилейн горящей пятифунтовой банкнотой. Всю жизнь Беддоус был заворожен одной идеей — постижением природы смерти. Ради этого стал анатомом, ради этого много лет писал, переписывал, дорабатывал (но так и не закончил) главную книгу своей жизни «Собрание анекдотов о смерти». Способ самоубийства Беддоус выбрал оригинальный, под стать стилю жизни: вскрыл артерию на левой ноге, рассчитывая умереть от потери крови. Не умер, но подхватил инфекцию, из-за которой ногу пришлось ампутировать. Полгода спустя Беддоус принял яд, оставив записку следующего содержания: «Я только и гожусь, что на пищу для червей… Я много кем мог стать, в том числе и хорошим поэтом. А жить на одной ноге, да и то паршивой, — слишком скучно».
Не менее необычный, но более эффективный способ самоубийства выбрал другой чудак, поэт Пьер Борель (1809–1859), предводитель французских «младших романтиков». Под псевдонимом Ликантроп (Человек-волк) он бичевал пороки буржуазного общества, воспевал добровольную смерть и даже предлагал учредить фабрику самоубийств. Последние годы жизни провел в Алжире, жил в выстроенном по собственному проекту готическом замке, слыл у колонистов человеком несносным и сумасбродным. В разгар африканского лета Борель, к ужасу соседей, встал на самом солнцепеке с непокрытой головой и принялся ждать, когда его хватит солнечный удар. В ответ на уговоры сказал: «Не нужна мне шляпа. Природа сделала то, что могла, и мне не пристало ее исправлять. Если она пожелала лишить меня волос, то, стало быть, ей угодно, чтобы мое темя было обнаженным». И вскоре упал мертвый.
Поль Массой (1849–1896) совмещал работу по судебному ведомству с литературной деятельностью, что само по себе уже необычно. Любитель скандалов и мистификаций, он частенько устраивал рискованные выходки — например, чуть не вызвал франко-германскую войну, когда издал якобы найденные (а на самом деле сочиненные им) юношеские дневники Бисмарка. Как это часто бывает с людьми подобного склада, уходя из жизни, Массой тоже проявил фантазию. Вот как описывает его смерть знаменитая Колетт, близкая подруга писателя: «Это был классический финал выдумщика. Стоя на берегу реки, он вдохнул эфир, упал и утонул на глубине в один фут».
Поэт-космополит Артур Краван (1887–1920) — то ли британец, то ли швейцарец, то ли француз, то ли американец — любил не только литературные, но и вполне бытовые скандалы: жил по фальшивым паспортам, изображал из себя моряка, грабителя, заклинателя змей. Главным удовольствием для Кравана, любимца дадаистов, было эпатировать приличную публику. Однажды он сорвал открытие чинной художественной выставки в Нью-Йорке, устроив дебош со стриптизом. Иные мистификации обходились ему дорого: как-то раз Краван, объявив себя великим боксером, вызвал на бой чемпиона мира в тяжелом весе — с очевидными (и неблагоприятными для своего здоровья) последствиями. Решив уйти из жизни, он сел в лодку, уплыл в открытое море и не вернулся. Это было явное самоубийство, но мертвым неугомонного Кравана никто не видел.
Американская поэтесса Сара Тисдейл (1884–1933) всю жизнь совершала непоследовательные, противоречивые поступки. Молодость она отдала поэзии, достигла известности и признания, но в тридцать лет вдруг круто изменила судьбу: отказавшись выйти замуж за другого поэта (и будущего самоубийцу) Вэчела Линдсея, предпочла ему обычного, ничем не примечательного бизнесмена. Пятнадцать лет поэтесса тихо прожила в провинциальном Сент-Луисе, а потом спокойный ритм добропорядочного семейного существования ей наскучил, и она снова ринулась в нью-йоркскую поэтическую жизнь. Эмоциональная, подверженная быстрой смене настроений, Тисдейл была болезненно мнительна, а больше всего страшилась инсульта — ее брат был парализован ударом и двадцать лет провел в инвалидном кресле. На всякий случай поэтесса запаслась внушительным запасом барбитуратов, и когда на руке у нее лопнул кровеносный сосуд, решила, что паралич неминуем. Боясь опоздать, она немедленно отравилась. Как подобает богемной поэтессе, Тисдейл завещала развеять свой прах над морем, но ее похоронили на респектабельном кладбище — как добропорядочную домохозяйку.
Вот последнее стихотворение из ее предсмертного сборника «Странная победа»:
Мир, покой. Сияет луна
Над засыпанной снегом крышей.
Будет отдых и тишина.
Песнь безмолвия я услышу.
Дивный мир предо мной предстал,
Я его непременно найду.
Я возьму покоя кристалл,
И слеплю из него звезду.
Раздел II. Не как у людей
Творческий кризис
…И поступают люди так большею частью
в самый лучший период жизни, когда
силы души находятся в самом расцвете,
а унижающих человеческий разум
привычек еще усвоено мало. Я видел,
что это самый достойный выход, и
хотел поступить так.
Л.Н. Толстой. «Исповедь»
В главе «Юность» я коротко коснулся темы возрастного кризиса, который свойствен всем людям, но у человека творческого имеет несколько иную хронометрию и совершенно специфическую окрашенность. Обычный человек переживает пору психологической и мировоззренческой ломки сначала перед двадцатилетним рубежом, затем перед пятьюдесятью (так называемый midlife crisis) и еще раз на пороге старости, которая, как известно, у всех наступает в разные сроки. Этот трехпиковый кризис соответствующим образом отражается на суицидной статистике. Трижды на протяжении жизненного пути происходит опасное соединение разноприродных факторов, заставляющих человека взглянуть на свое существование новыми глазами и часто прийти к неутешительным выводам. Физиологический стресс (половое созревание, преодоление пика телесного развития, гормональное увядание) накладывается на психологический (взросление, осознание своей смертности, осознание близости финала) и экономический (бедность и зависимость юности, крах надежд на благополучие среднего возраста, беспомощность и нищета старости).
Всем этим общечеловеческим напастям в полной мере подвержен и художник, но у него к перечню уязвимых участков прибавляется еще один, возможно, самый болезненный — творческая потенция. Художник всю жизнь испытывает страх однажды проснуться и вдруг ощутить, что волшебный дар, составлявший главное содержание его бытия, безвозвратно ушел. Когда творческий человек попадает в один из вышеназванных возрастных капканов, страх этот многократно усиливается: художник, чувствуя, что в нем происходят перемены, боится, что одновременно с физической метаморфозой произойдет и креативная: вдохновение останется по ту сторону — в миновавшей юности, молодости, поре расцвета, что оно не преодолеет этого барьера.Отличие человека искусства от обычных людей тут состоит еще и в том, что кризис середины жизни у творца происходит лет на десять раньше, с окончанием телесной и ментальной молодости — так называемый «синдром 37 лет». Именно этот рубеж становится для литераторов главным возрастным испытанием.
Но прежде чем разобраться, почему именно порог сорокалетия так обилен писательскими самоубийствами, попытаемся разобраться в самой природе «творческого» суицида. Мне кажется, что суть этого трагического происшествия почти всегда — в отсутствии смирения и истинной религиозности, то есть в сознательном или неосознанном соперничестве художника с Богом.
У литератора это происходит так. Все, что он изображает при помощи слов, субстантивируется, превращается в вещь, в прикнопленный к бумаге предмет. В работе «Литература и право на смерть» Морис Бланшо пишет, что, сделав своей задачей подмену реальных вещей словами, литература не может остановиться, пока не изгонит бытие из всего мира, пока не добьется его тотального разрушения. Я бы сформулировал эту мысль несколько иначе: начав подменять реальные вещи словами, литература не остановится, пока не назовет все вещи словами, то есть пока не создаст полную копию реального мира. Так возникает иллюзия власти над миром. Флобер писал, что автор творит свой собственный мир подобно Богу. Что ж, писатель и в самом деле властелин в созданной им вселенной, он там — всемогущий творец, и как таковой вступает в соперничество с тем Творцом, который придумал мир, где существует сам писатель. Вот почему писатели так любят сочинять романы о писателях: автор сам становится Творцом, дергающим за ниточки другого творца — вымышленного писателя, и, должно быть, при этом воображает, что Бога, его собственного Творца, тоже вполне может дергать за ниточки некий еще более могущественный Писатель.