Мне хорошо? — скрипит зубами Дамело, протаскивая, проталкивая собственное тело сквозь железное объятье, будто тесто сквозь фильеру. Да нихуя мне не хорошо, я хожу пригибаясь, я смотрю на определитель, прежде чем ответить, я боюсь незнакомых имен и номеров, я слышу дыхание за своим плечом, я во сне бегу, сбивая ноги, по бесконечной тропе, которая все круче, все уже, все темней, а за спиной у меня топот, и клацанье зубов, и давление воздуха растет, будто что-то огромное вот-вот вопьется в загривок, подомнет под себя и как куклу, как тряпичную, нет, как резиновую куклу… Хорошо мне, а? Чтоб тебе самой так хорошо стало!
Индеец сам верит в то, что говорит, хотя это всего лишь хитрый прием, попытка столкнуть Минотавру в пропасть вины. Нарисовать картину истерзанной страхом жертвы, в которую превратился когда-то сильный, свободный мужчина — по твоей, по твоей вине! Извечная мужская уловка: смотри, кем я был и кем стал, связавшись с тобой!
Чтобы участвовать в этой греко-римской борьбе наравне с монстром, в которого преобразилась Сталкер, индейцу надо позабыть, кем он был раньше, стать вместилищем единственного инстинкта — самосохранения и единственной цели — успеть. Успеть первым. И он успевает — воспользовавшись замешательством чудовища, выскальзывает из сомкнутых замком рук до того, как они прижмут его собственные предплечья к бокам, не позволяя не то что вырваться, но даже сделать вдох. Если проклятый кечуа что и умеет, то ускользать. Многие годы в роли пробного камня сделали его изворотливым и неуловимым, точно угорь. Не самая похвальная черта — зато спасительная.
Дамело нечасто прибегает к открытой лжи, ему далеко до белых, особенно до белых женщин, но тем лучше он в умалчивании, в полуправде, в подтасовке. И сейчас, когда индеец винит Сталкера в своих страхах, все это вранье от и до, Минотавре незачем знать, сколько их, безымянных, преследовало индейца на той тропе. Первой на его след встала она, его первая любовь. И наверное, последняя. Что ж, пусть довольствуется статусом. Все равно ни ему, ни ей никогда не сойти с тропы, не слезть с иглы, не уйти с арены. Так и будут демонстрировать жаждущей крови толпе хваткость и изворотливость.
Индеец, теряя драгоценные секунды, шарит глазами по песчаным рытвинам: где же тот клубок, подобрать который Дамело не дали, где его единственная надежда на спасение? В вышине, на трибунах царица, залитая серебром, будто лунным светом, следит за ним из-под венца, единственной полоски золота в праздничном наряде. За каждым движением кечуа, да что там, за каждой его мыслью следит. Следила бы лучше за своей зверушкой, а заодно и за богиней своей, Тласольтеотль, драконьей башкой, злится Дамело. Индеец догадывается, кем змеиная мать приходится Трехголовому: она его жадность и его безрассудство. Коварное существо. Да вдобавок при ней — две сучки, понимающие Тласольтеотль без слов, ловкие, точно руки богини, зоркие, точно драконьи глаза, жестокие, точно хватка Минотавры. Пора бы дать им имена пострашнее. Например, Лицехват и Грудолом — самые подходящие клички для адских гончих.
За внутренним монологом он опять подпускает чудовище слишком близко — и вновь смыкаются жестокие объятья, перехватывая под ребрами, поднимая над землей, вжимая в женскую грудь, единственный телесно-мягкий, податливый участок на каменно-жестком теле монстра.
Ладно, соглашается Минотавра, сопит ему в ухо, обдавая горячим дыханием шею, не хочешь по любви — тогда давай по ревности. На топливе ревности можно бежать с дикой скоростью, не двигаясь с места. Зато будет казаться, что наши отношения не стоят на месте. Мне до смерти надоел мой лабиринт. Но я не хочу оказаться по ту сторону двери, где мне подарят весь чертов мир с семью миллиардами населения — за вычетом тебя, единственного, кто мне действительно нужен. И как ты не понимаешь: нам будет хорошо вместе, только сдайся! Сдайся мне и я найду способ сделать тебя счастливым.
Дамело поднимает взгляд и видит решимость на морде чудовища. Пока Минотавра жива, индейцу не знать ни свободы, ни безопасности, сбеги он хоть на остров Наксос, и дальше, в Афины, в Эпир, в Аид — она и в Аиде окажется рядом.
Тесей убил Минотавра ударом кулака, припоминает индеец бессовестные античные враки. Вот сюда, между глаз, где над бархатным носом с широкими ноздрями, словно мишень, светит белая звездочка, на скотобойне бьет молот, лишая быка сознания. И нож забойщика ловко перерезает могучую выю, выпуская все одиннадцать литров бычьей крови в подставленный чан. Сапа Инка в образе Тесея мог бы попытаться — надо только сжать руку и ударить со всей силы, разбивая костяшки в мясо, жертвуя малым во имя большего. Вдруг чудовище дрогнет, ослабит хватку? Если сломать носовую перегородку, тонкую и хрупкую даже у быка, может, Минотавра отшатнется, закрывшись руками, как всякая женщина, ударенная мужчиной по лицу? Дамело готов к тому, чтобы сделать это, переступить через себя на глазах у толпы — пускай ревет, швыряет на арену сандалии и раскисшую снедь, он нарушит любое правило любой игры, лишь бы выжить.
Однако Минотавра, похоже, только того и ждет, ждет без страха, с усмешкой на губах: удара в лицо кулаком, удара под ребра спрятанным в наручах кинжалом, удара в спину вырванным из ограды прутом, заточенным острее иного копья — удара, удара, удара. Роль монстра — осесть и скорчиться, зажимая рану, нанесенную очередным героем, лежать и глядеть, глядеть из последних сил, пока не нахлынет темнота, вглубь царской ложи, где ждет своей очереди вторая ипостась ревности воплощенной — награда героя, любящая Ариадна.
Минотавре не светит крутить любовь с Тесеем, ее дело умереть под торжествующий вой трибун. Зато Ариадна получает все. Так кажется быкоголовому чудовищу, которое никогда не узнает, чем кончаются любовные игрища на острове Наксос. Для Минотавры Ариадна — счастливица, красавица, тело-и-лицо без изъяна, воплощение не темной страсти, а светлой богини. Именно таких, как Ариадна, высекают с молитвой в камне, чтобы потом сношаться под этими идолищами каждый год на празднике плодородия — как будто без смешных человечьих оргий в полях не расцветет и не заколосится.
— Отпусти, — тихо, но твердо произносит Дамело.
Минотавра поднимает брови: ого! Вслух заговорил, смотри-ка. Определился с приоритетами, молодец мужик. Другие самоназванные герои тыкали ножами в своих монстров молча, как бы не признавая за ними, уродами, ни разума, ни голоса. Выходит, ей еще повезло, будет с кем поговорить перед смертью.
Про смерть свою Минотавра думала равнодушно, едва ли не со скукой: виделись с нею не раз и не два, задолбалась, откровенно говоря, умирать тут, на раскаленном песке под раскаленным небом. Но что она еще умеет, если разобраться? Принять отказ, полный и окончательный, от мужчины своей жизни, потому что вся быкоглавая, от рогов до копыт, создана, чтобы внушать ужас и отвращение, подталкивая героев к Ариадне. А та уж опутает победителя чудовища благодарностью, которая, если не приглядываться, сойдет за любовь. Нити Ариадны не разорвать, не из шерсти они прядутся, а из самой женской сути, чего герои, конечно, не ведают.
— Ну бей уже, чего тянешь! — с досадой ревет Минотавра. Вряд ли он расслышит в реве слова. Ударит, потому что герою так положено.
Вот и клубок, кстати, лежит у левого копыта, светясь на желтом песке белизной, словно высушенная солнцем кость. Ничего, после смерти чудовища, намокнув в крови, вытекшей из ран, клубок сменит цвет на темно-рубиновый, винный, что так и зовется — «бычья кровь». И выведет очередного Тесея прямиком в руки сестре Минотавры. Сестре, которой досталась вся красота и слава царского рода, как чудовищу из лабиринта — вся сила и все уродство. Позорное для царицы родство — зато полезное.
Дамело, проследив за направлением взгляда Минотавры, замечает клубок. Близится последний акт тавромахии. Но проклятый хитрец все портит. Сильные мужские пальцы находят единственное чувствительное место на теле монстра, впиваются в сосок, дергают и выкручивают, точно клещами. Не ожидавшая ничего подобного Минотавра дергается, ослабляя хватку, упуская добычу — и вот Тесей свободен, хватает клубок и… швыряет в сторону трибун. Сверкнув под солнцем, тот исчезает в людском море, утерянный надежней, чем в море Эгейском.