Дамело отпускает руки, до крови ссаженные о грубое плетение. Все равно падение в реку — лишь вопрос времени. И этот вопрос можно считать решенным. Индеец старается вытянуться в струнку еще в воздухе, спасти живот, голову и шею, если река окажется мелкой, а при его везении, можете не сомневаться, так и будет! Через пару секунд он будет окончательно и бесповоротно мертв, мешок с развороченными костями и лопнувшей от удара селезенкой. Однако вода словно расступается, принимая тело Сапа Инки в себя, обволакивает прохладным коконом, гладит заскорузлую от грязи кожу, смывая напластования глины, боль и страх, обреченность и дурные предчувствия.
Верь мне, гудит река, верь мне, я надежней любого моста из дурмана и мертвечины, я приведу тебя туда, куда тебе действительно нужно, а не туда, куда тебя увлекут шалопаи, возомнившие себя богами. Просто слушай себя и слушайся меня — и верь нам обоим. Тебе пора научиться верить, мальчик. И ты больше не будешь один, никогда не будешь один. Ты же хочешь этого. На самом деле только этого ты и хочешь.
Не хочу! — точно отталкиваясь от поверхности воды, Дамело плывет к берегу, сбиваясь с брасса на баттерфляй и снова на брасс, мечтая оказаться подальше от влажного, манящего шепота, затягивающего в иззелена-черный омут. Но берег, такой близкий на первый взгляд, не приближается ни на метр, сколько ни лупи руками водную гладь, сколько ни отталкивай ее от себя, повторяя про себя в бешеном, пульсирующем ритме: не-хо-чу-не-хо-чу-не-хо-чу. Из глубины шорохом песка, тяжким колыханием гниющих на дне стволов доносится ответное: хо-о-о-о-очеш-ш-ш-шь, хо-о-о-о-очеш-ш-ш-шь…
И даже чистая, проточная, неторопливая вода держит крепче трясины, не выпускает, пеленает, словно капризного младенца. Индейцу кажется, будто он вспоминает себя, Сапа Инку, в младенчестве, отстоящем от него на сотни и сотни лет, на тысячи и тысячи километров: каждое утро перед тем, как запеленать, его купали в росе, омывали студеной водой, чтобы рос сильным, привычным к холоду — и стал хорошим правителем. Правитель не должен быть неженкой и любить тепло. Правитель с детства должен познать несвободу, поэтому руки его остаются стянуты покрывалами день за днем, месяц за месяцем, копя силу и ярость, достойную воина. Сверху его, сосунка, удерживает сеть, точно он рыба, пойманная вершей, а не любимый сын доброй матери. Он не знает тепла материнских рук, никогда не сидел на круглых женских коленях, не играл прядями черных как смоль волос — только лежал спеленутый и неподвижный, словно маленький покойник, вбирая в себя страшный окружающий мир и готовясь сразиться с ним лицом к лицу.
Что ж, сражение кечуа проиграл, холодная вода побеждает его, уносит вдаль от берега, руки у Дамело дрожат, не в силах сделать ни взмаха, видно, он все-таки вырос слаборуким… Индеец почти смиряется с тем, что так и сгинет в реке, не желающей его отпускать, нет в нем больше ни страха смерти, ни трепета перед волей богов и духов, ибо вот оно — отчаяние. А когда уже и на выдох «пусти-и-и-и» сил не остается, что-то гладкое, упругое, точно кожура плода, и одновременно каменно-жесткое ударяет его по животу и груди, выбивая воздух из легких, поднимая над водой на гребне невысокой волны. Дамело вслепую хватается за нежданное, неведомое спасение, пальцы скользят, срываются, но под колени твердо упирается узкий скругленный край, подвижный, будто плавники дельфина.
Это и есть дельфин. Амазонская иния, розовокожий уродливый зверь, о котором ходит столько небылиц. В сказках слепой речной пловец предстает то колдуньей, то ловеласом, соблазняет и губит всех, кому мало показалось обычных людей и угораздило влюбиться в дельфина. Но индейца иния спасает. Вышвыривает на мелководье, крепко наподдав Дамело под задницу лобастой башкой, гидроциклом разворачивается, не снижая скорости, и скрывается в воде. Индеец провожает взглядом живую торпеду, валяясь без сил на речной отмели. И сразу косым золотистым лучом простреливает кроны деревьев на другой стороне — рассвет. Власть луны истончается, редеет, а Дамело… просыпается.
И первое, что слышит — голос Диммило, совершенно такой же, как прежде, в невозвратные времена, когда никакого Мецтли в Димкиной душе и не ночевало:
— Ну чувак, перепугал! Давай, приходи в себя, давай.
Индеец разглядывает склонившуюся над ним компанию, ба, знакомые все лица, и о каждом лице он знает больше, чем хотелось бы. Кто-то сует ему в руку пивной бокал, однако, судя по отсутствию пены, там плещется отнюдь не пиво, а кое-что покрепче. На вкус не айяуаска — и то слава богу. Хотя привкус древесный, смоляной, горький, словно тоска молодого кечуа от мысли: до противоположного берега он таки добрался — потеряв все, что имел, и всех, кому верил.
Глава 11
In nomine matris
Дамело переполняла благодарность, а еще — алкоголь. Держать язык за зубами в таком состоянии трудно, почти невозможно, но индеец крепился — он же индеец. К тому же возвращение из мира снов оказалось не столько спасением, сколько разновидностью катастрофы: в знакомую ему реальность Дамело вернуться не смог, а в той, в которую его вернули, оставаться не хотелось.
Предложили поучиться доверию — и вернули к тем, кому он больше не мог доверять. Искушали слепотой и неведением, намекали: заплати за прекрасную иллюзию — и возвращенный тебе мир будет безмолвствовать, ни единой грязной тайны не раскроет. Диммило останется тебе добрым другом, Амару — верным защитником, Тата — невестой твоего босса, а босс — полнейшим ничтожеством, к которому ты давно привык. Ну а три бабы, сидящие поодаль с ехидным видом, останутся просто лисами, которым зелен виноград, оттого они и капают ядом, понимая: ты им никогда не достанешься.
Ты, ночная тварь, выбранная богами Солнца и Луны как запретный плод, как пробный камень для белых, чья жажда жизни слишком велика, чтобы ее могли утолить боги-из-головы. Для безумцев, готовых перейти в руки богов-из-нутра. В погоне за тобой, индеец, будто за электрическим зайцем, они заплатят свою цену и еще в долгах увязнут — в вечных, неоплатных долгах. А все потому, что их поманили властью над тобой, пообещали им тебя, всего, без остатка. Однако белым всё мало, мало, мало, они хотят больше власти, хотят тебя не в игрушки, не в наложники, а в любовники — чуешь разницу? Они хотят не покорности, но ответной жажды, сильнее, чем их собственная. И когда ты отдаешься им, а после отворачиваешься, откликаясь на новый зов, когда тебя глухими тропами уводят духи леса, белым хочется мстить, хочется затопить твою внутреннюю сельву высокой, жестокой водой, до самых крон затопить, чтобы розовые дельфины плавали среди ветвей.
Кстати, ты узнал, кто был твой спаситель? Или предпочитаешь не знать — ведь за такое благодарить положено, долги положено платить, а в некоторых краях жизнь спасенного принадлежит спасителю. Ты готов принадлежать кому-либо, индеец? Из чистой, словно горный хрусталь, признательности?
Не готов. И никогда не буду готов, отвечает самому себе Дамело. А к чему готов? Покинуть наконец бывший боулинг «Храм Солнца», вышибить дно и выйти вон, оказаться за пределами двух уака, связанных воедино, точно звезда с черной дырой, планомерно пожирающей и звезду, и все, что вращается вокруг нее. Довольно с него богов — отпускающих шуточки, дерущихся между собой, подглядывающих в чужие карты, мухлюющих богов. Довольно белых людей, отдающих себя божественной воле с тем же самозабвением, с каким недавно они отрицали существование богов. Похоже, он, кечуа, единственный, кто способен сохранить разум в присутствии трех божеств любви и смерти. Его не тянет ни принести себя в жертву, ни покончить с собой, ни лечь под кого-то из этой троицы, вышедшей прямиком из ада. Ну, может, не из ада, но из той части вселенной, в которой люди не более чем пища. Эти сущности не разделяют пищу для ума и пищу для тела, когда они голодны, а голодны они всегда. И если встают из-за стола, насытившись людским отчаянием до отвала, то можете быть уверены — хозяев за угощение не благодарят.