У нее сладкая кожа и волосы цвета чеканной бронзы. Кечуа заталкивает во влажный, распухший от укусов рот изрядно помятый шарф. «Невеста» мычит и цепляется за Дамело, но до плеч мужчины дотянуться не может — спущенная до локтей куртка и задранный под горло свитер спеленали ее, будто младенца, и только голые, круглые коленки свободны и не останавливаются ни на минуту. Они то сходятся, то расходятся, пока индеец расстегивает пуговицы на рубашке — партнерша, прежде чем получить кляп в рот и засос на шею, пожелала, чтобы он разделся. Хотя бы до пояса.
Сквозняки вгрызаются в обнаженную кожу, точно псы. Они и воют, и гуляют здесь свободно, как бездомные, оголодалые псы. Индеец, конечно, не выяснял, что за место им предстоит осквернить. Но судя по плакатам на стенах, то ли старый кинотеатр, то ли бывший дом культуры. Глупо думать об этом в момент, когда твои ладони наполняют крепкие женские ягодицы, а сам ты уже на подходе, стоишь на цыпочках и не дышишь, ловя разрядку. Зато после можно и оглядеться. И обнаружить, что с ближней стены за тобой наблюдает удивительно знакомая трехглавая тварь. И что волосы «невесты» изменили цвет. Теперь они цвета воронова крыла с прядями алыми, словно артериальная кровь.
— Сталкер? — сипит без голоса Дамело. — Как ты это сделала?
— Придурок, — ласково говорит загнавшая добычу гончая, выплюнув себе на грудь изжеванную голубую тряпку. — Всегда любила придурков. Вы так прекрасны, что от вас невозможно отказаться.
Сталкер извивается, сбрасывая куртку, освобождая руки, голая снизу до пояса разорванных трусов и от пояса вверх — до ямки между ключиц. Там, под складками задранного свитера, наливается багрянцем отметина, которую ей поставил Дамело. Первая и последняя метка: мы были вместе. Детка.
— И отсюда все мои неприятности в жизни! — со вздохом заканчивает Сталкер. — Я просто взяла то, что мне обещала змеиная мать. Мне бы ты не дал, а какой-то прошмандовке, которую видишь в первый раз — пожалуйста. Ну вот чем, чем я хуже них?
Несмотря на печальные, почти плаксивые интонации улыбка на губах Сталкера — торжествующая. А вокруг губ — поплывшая, размазанная помада, будто у хорошо потрудившейся шлюхи. Бело-голубая, нежная, словно шелк, невесточка исчезла, как дым. А жаль. Индейцу кажется, она бы ему понравилась — потом, когда схлынет одно из двух наваждений, туманящих разум. Когда развеется морок иллюзорной свободы, летящей по венам чистым героином.
После полученного кайфа Дамело не испытывал ни стыда, ни ужаса от содеянного, поэтому становился снисходительно-нежен, мог даже разглядеть очередную партнершу, выпавшую на его долю (хотя это еще кто кому выпал — вопрос). Однако большинство сестер по мании попросту сбегало из мужских объятий на встречу со своими внутренними демонами. Сам-то индеец никогда на эти встречи не торопился, а приглашениями — пренебрегал. Нечего ему было якшаться с демонами белых. У него имелись свои, великие шулера и манипуляторы. Ишь как они его подловили, когда вмазало и повело, захотелось то ли смеяться на весь поезд, то ли рычать от нетерпения, подловили и подсекли. Правильно Сталкер сказала: придурок ты, парень, безрассудный придурок. Торчок в ломке. Ожидание кайфа и переживание прихода ослепляло. Вот он и попался на наваждение, созданное Трехголовым, скучающим демоном-искусителем, которого молодой, глупый кечуа четверть века подряд считал ангелом-хранителем.
Похоже, война разумов, человеческого и драконьего, все-таки состоится. А он, индеец, выступит в роли безоружного противника. Проще говоря, дурачка, купившегося на дешевый трюк — первый, но отнюдь не последний. Молодого кечуа всё еще покупают.
Позади раздаются вздохи, всхлипы, какие-то влажные шлепки, отвратительные и оттого еще более манящие. Вкрадчивые голоса, зовущие: обернись! Взгляни на нас! Тебе же хочется! Но Дамело не ребенок, ему ведомо значение слова «искушение». Поэтому он нипочем не обернется, наоборот, индеец поспешно одевается, привычными, экономными движениями заправляет рубашку в джинсы, застегивает ремень, прихватывает куртку за воротник, забрасывает на плечо и распахивает дверь ударом ноги, будто мстит за что. Дверям, стенам, всему этому зданию, казавшемуся мирным и неприметным.
Однако под чарами Трехголового оно вот-вот превратится в лабиринт — да что там, превратилось уже, под ногами скрипел не потертый линолеум, а взрытый копытами песок в кровяных пятнах. Высоко-высоко стояло над трибунами средиземноморское солнце, и в царской ложе, укрытая навесом от жгучей ласки Инти, сияла собственным светом Ариадна.
В спину Дамело толкнули, то ли плечом, то ли ладонью: проходи, мол. В обнаженную спину, единственное прикрытие которой — дорогая араратская кошениль, делающая тело карминно-красным, чтобы скрыть раны, нанесенные быком. Владычице со змеями нравится, когда кожа мужчин, посвященных ей, цвета смерти и верности — пурпура, граната, крови.
Индеец попытался обернуться, рассмотреть трибуны, арену, темные пасти клетей на дальней стене, но увидел только себя, слишком большого, слишком тяжелого, слишком неповоротливого, чтобы выжить. На голову выше окруживших его мальчишек, на две ладони шире в плечах — куда такому танцевать с быком, перепрыгивая в двойном сальто несущийся по арене живой снаряд. Так, может, его и не для танцулек сюда привели? А для чего? Для ритуального убийства? Вначале таврокатапсия,[108] а потом и тавромахия?[109] Но где оружие героя — меч, сеть, пика, да хоть шпага, положенная тореро? Он голый, если не считать тряпки, намотанной между ног, поножей и наручей — и ничего, что можно было бы использовать для собственного спасения.
Никто из нагих ребятишек, окруживших арену, не несет на себе оружия. Быстрота, увертливость и удача — вот и все оружие предназначенных быку. Смерть неизбежная, грязная и мучительная простерла над ними навес побогаче царского. Однако юные вольтижеры ждут ее с отчаянной радостью, гордясь своим предназначением — совсем как те, кого отбирали для принесения в жертву Инти, добровольно и бестрепетно. Пьяные от предвкушения — чего? Смертельного танца между загнутых ятаганами рогов? Ощущения ходуном ходящих боков зверя под ладонями? Игры, в которой акробатику от самоубийства отделяют капли пота, секунды времени, крохи везения?
Знакомо. Ох как все это знакомо ему, Сапа Инке, жнецу душ при солнечном боге. Кому я несу себя, Ариадна? — шепчет он, прикрывая глаза от слепящих лучей и всматриваясь в прохладную глубину царской ложи. Владыке раскаленного неба, заливающему золотом арену, колонны, благословенный безымянными богами остров в Эгейском море? Владычице змей, кормящей своих всеведущих тварей голубиной и человечьей кровью? Тебе, серебряная царица моя, чье лицо спрятано под слоем белил, глаза подведены углем, лоб сдавлен венцом с подвесками — но никто не видит роскоши твоей и красоты, ибо смертным не дозволено разглядывать живую богиню? А я смотрю и буду смотреть, я, более смертный, чем люди на трибунах, ведь часы моей жизни истекают и скоро впитаются в песок арены. Что шепчут твои губы, непрестанно, беззвучно? Я знаю, ты молишь мать змей не пить моей крови. Только не он, не он, владычица, трижды величайшая, просишь ты и едва сдерживаешься, чтобы не поднести к губам стиснутые ладони.
Утешься, не мучай себя и не унижай. Богине плевать на мольбы и славословия. Поверь, я знаю, я видел, читал это в глазах с вертикальным, нечеловеческим зрачком: богам нет дела до людских желаний. Им нет дела даже до желаний друг друга. Боги исполняют лишь свою волю. Обмани их, заморочь, внуши, будто им хочется спасти тебя — и будешь спасен. А нет — пропади ты пропадом, герой. Ловчи как можешь, уподобляйся Одиссеям и Тесеям, ждущим только случая, чтобы выжить, бросить спасительницу и слинять под покровом ночи, бесчестно и бесславно. Пусть плачущих Ариадн утешают боги. Если, конечно, успеют до момента, после которого и утешать будет нечего.