А, все равно. Пусть наиграются всласть перед тем, как подохнуть. Пусть померяются друг с другом, раз уж помериться со своей главной игрушкой женщинам Тласольтеотль явно и бесповоротно нечем.
Там, куда они едут, нет ничего, кроме ветра и солнца. Ледяные ясеневские поля, грязно-белые, в потеках трасс холмы, голые перелески, пятна тел и машин на снегу — зимний московский Брейгель. Диммило не глядя сует водителю несколько купюр и пулей вылетает из оскверненного такси, а Дамело и его дамы еще долго выбираются, вываливаются из задней дверцы сплетенным клубком конечностей, шарфов, спутавших шеи попарно, сползших с плеч курток — и, разумеется, флюидов похоти, почти материальных в морозном воздухе. Видавший и не такое водила газует, не дожидаясь надоевшего «Спасибо, шеф!» Впрочем, Диммило настолько зол, что ни благодарить, ни извиняться не настроен, а язык Дамело по-прежнему занят.
Охранников клуба ничуть не удивляет плечистый брюнет с повисшими на нем девками и очкарик с таким лицом, точно все сласти на свете закончились и никто никогда не напечет новых: не всегда приобретенное на двоих делится поровну — и крыть, кроме мата, нечем. Куда больше, чем Сапа Инка и его свита, их внимание привлекает блондинка, оранжевая от автозагара в зоне декольте, но с синеватым от холода голым животом — прогнувшись в спине и округлив рот сочным «о», она красит губы перед зеркалом фойе. Со свойственным охране меланхолическим видом, свидетельством вечной готовности к драке, вышибалы кивают пришедшим, чтобы ограбить бога в храме его: проходите.
Словом, все обычно до оскомины.
Оскомина пропадает, как только открывается дверь боулинга. Теперь уже можно смело сказать — бывшего боулинга. С балок бородами свисает то ли мох, то ли паутина, в натекших неизвестно откуда лужах зеленым слоевищем плавает риччия,[87] резные пилоны «под ацтекскую старину» оплетают стебли альзатеи.[88] Зелень прет вверх на глазах, растопырив кожистые листья — притом, что за стенами храма Солнца ледяные ветра несут поземку в лицо прохожим.
Но там и не сияет Инти, согревая все вокруг одной улыбкой, одним взмахом ресниц.
Рядом с божественным предком Сапа Инка тускнеет, выцветает, сливаясь с фоном. Хотя фон ярче яркого: сваленные грудой столы и стулья образуют пирамиду, укрытую цветущим ковром лиан, по непривычно пустому залу потерянно бродят те, кто пришел провести скучноватый денек в боулинге, а попал на свадьбу богов, вдоль стен натыканы золотые фигурки, то ли дети, то ли карлики со злыми личиками — и кажется, будто они провожают нечаянных гостей оценивающими взглядами.
Жених и невеста стоят у подножия пирамиды, золотой он и белая она, сияя так, что при взгляде на них хочется плакать от света и боли, точно рождаясь заново. Перед глазами расплывается ослепительное пятно и оно, это пятно, смотрит на Дамело с нежностью и укоризной, словно родитель, нет, родитель не может так смотреть, то взгляд любви, вмещающей в себя всё, всё, все виды душевной теплоты, от согревающей до обжигающей, и нет сил отказаться от божественного тепла, даже если придется сгореть под палящим взором самого прекрасного из богов. Кечуа не в силах сделать ни шагу по направлению к Инти, ни шагу по направлению к его жене, сестре и жертве. Тихая, незаметная, беспощадная власть бога Солнца выжгла из него волю и разум. Индеец никогда не чувствовал себя таким… разморенным и мнительно-влюбленным. Ему хочется броситься к ногам золотого бога и просить прощения за содеянное и не содеянное, а потом принять казнь на вершине пирамиды, которая не что иное, как груда мебельной рухляди, превращенная в алтарь силой неземного величия.
Дамело зажмуривается, собираясь с духом. Да вот беда-то — весь его дух там, у подножия цветущего холма, из которого торчат гнутые ножки и подлокотники кресел. Без Инти в душе он легче пустой сумки, утроба полая — и одновременно неподъемней валуна, вросшего в землю. Наверное, так чувствует себя ребенок, впервые разочаровавший своих отца и мать. Индеец не помнит, как это было впервые — он вообще мало что помнит о детстве. Тем мучительнее детская боль ранит взрослое эго. Дамело кажется: за полминуты он потерял все. Или это его потеряли посреди бесприютного мира, огромного, точно супермаркет, где никому нет до него дела — и не будет.
— Соберись, тряпка! — шипит ему на ухо кто-то, а кто-то берет за руку, тот ли, другой ли — все равно. Собранности кечуа хватает лишь на то, чтобы поднять веки. И увидеть перед собой оранжевую блондинку, что наскоро рисовала себе лицо помоложе перед слепым зеркалом и такими же слепыми охранниками «Храма Солнца». Тогда еще казалось — в кавычках.
— Соберись, — повторяет она и широкая, плотная ладонь знакомой тяжестью ложится на сгиб локтя. — Сопротивляйся. Подари ему на свадьбу что-нибудь… или кого-нибудь.
Подарок! Дамело рад ухватиться за эту мысль. Ему не придется разочаровывать золотого бога еще сильнее — наоборот, он сделает то, для чего предназначен: принесет праздничные дары, достойные божества, да не по-простому, а как положено. Призовет себе на подмогу Вильяка Уму, жреца-прорицателя, на роль которого отлично подойдет Димка, и лучших дев своего дома, если найдет кого-то и на эту роль — на роль дев Солнца. Его личного гарема.
— Ну! — театральным шепотом кричит блондинка, подстегивая Сапа Инку, вялого, будто разомлевший пляжник. — Есть у тебя гарем? Вспоминай!
Разве я говорил вслух, о чем думаю? — лениво удивляется Дамело. Как она узнала? Непростая девушка, ох, непростая, надо бы к ней присмотреться…
Блондинка закрывает лицо со звучным шлепком-фейспалмом:
— Ту-пи-ца… — глухо звучит из-под ладони. Тягучим, словно мед, голосом, обжигающим каждый нерв.
Наконец-то Дамело узнал змеиную мать.
— Мы его гарем, — кривится Маркиза. И почему индейцу казалось, что у нее мягкий, безвольный рот? Нет ничего жестче женского рта, когда женщина намерена сопротивляться до последнего. — Говори, что делать, тетя гадина.
В последние минуты жизни все смелеют и мышь бросается на змею, распахнувшую нежную розовую пасть.
— Значит, он вас спасать пошел, а вы его? — ухмыляется Тласольтеотль. — Ну что ж, так даже интереснее. Может, парень, тебе и вправду неплохая рука досталась. Главное, правильно разыграть карманную пару.
— Тройку, — вклинивается Диммило. — Тройку.
— Вильяк Уму тоже есть, — удовлетворенно кивает змеиная мать. — Все по правилам, молодой Инка. Твой бог будет доволен.
— Осталось выбрать дар, — соглашается Дамело.
— Уже, — мрачно отвечает Сталкер и подмигивает индейцу — тоже совсем не весело: — Прощай, заинька.
Словно из дальней дали Сапа Инка наблюдает, как подруга его детских лет разворачивается и бросив:
— За мной! — идет к божественной чете. Сама. Отдавая последнее, что имеет — себя. Пусть не ему, Дамело, но ради него.
— Любовь — отличный козырь, — хмыкает за спиной кечуа змеиная мать. — И у нас этих козырей больше, чем у Инти. Только не вздумай раскрыться, малыш. Рано еще, подождем пока.
Дамело молчит, повторяя про себя: соберись, тряпка!
Не помогает. Индеец плывет по течению экстаза, что сильнее любого экстази, сосредоточенно ловя всполохи боли, надеясь: страдание поможет вынырнуть на поверхность, вернуть крохи себя прежнего, не такого расслабленного, не такого покорного. Дамело ищет себя — и не находит. Желание слиться с солнечным ликом, доставить удовольствие золотому богу растворяет, будто кислота. Только что индеец отдал самое дорогое — не в обмен, а просто так.
И не подозревал об этом.
До мгновения, когда бог Солнца, отстранив Сталкера — так отодвигают с пути служанку, направляясь к господам, простер длань к Димми. Забыв, как дышать, Дамело смотрел: вот медленно, мучительно медленно согнулся указательный палец, подзывая, маня, забирая.
— Подойди, — прозвучал жаркий голос бога, — подойди ко мне, мальчик.