– Ну, ладно, – сказал приятный голос. – Я не сделаю тебе больно. Я хочу тебе помочь.
Ободренный, я вошел в комнату.
Я был весь сосредоточен на звуках – и, только сделав вглубь комнаты несколько шагов, заметил, что на меня смотрит чей-то глаз. Я застыл. Затем заметил еще один глаз, потом еще пару, а затем тысячи отрезанных голов взглянули на меня сверху вниз. Я увидел головы цыплят, дюжину голов птиц, голову свиньи и голову козленка с маленькими рожками. В ушатах из зеленого стекла, стоявших на самой верхней полке, плавали головы диких зверей: оленя, волка. Я увидел громадную голову медведя, три большие головы диких кошек и несколько голов поменьше, сурков. Вытаращенные в изумлении, покрытые пеленой глаза пристально смотрели на меня сквозь прозрачную жидкость. Беги! – казалось, говорили они мне. – А то и тебе голову отрежут.
Но как только я повернулся, чтобы убежать, успокаивающий голос раздался снова.
– Все хорошо, – произнес он. – Не бойся.
Я понял, что ободрение предназначается совсем не мне, потому что персона эта стояла ко мне спиной. Я увидел черные туфли и белые чулки, зеленое бархатное платье с бантами на плечах и две светлые пряди волос. Я смотрел на девочку – такие существа я часто видел в церкви, но, за исключением пары тощих сестриц из Небельмат, которые имели больше сходства с мышами, чем с женщинами, ни с кем из них мне не доводилось стоять так близко.
Девочка склонилась над большим деревянным ларем, опустившись в него почти по пояс, и, подняв ногу вверх для равновесия, предоставила мне возможность обозреть ее белые чулки, от тонкой лодыжки до изгиба тощих ягодиц. Внезапно заинтересовавшись, я вдруг понял, что какая-то тайна скрывается в том гладком местечке, где сходились швы ее белья. Она еще глубже нырнула в ларь, и ее платье поднялось еще выше, как раскрывшийся зонтик, а ноги задрались к потолку. Мне захотелось прикоснуться к ним. Они теплые или холодные? Грубые или гладкие?
– Попался! – выдохнула она, победно лягнув ногой воздух.
Ноги опустились вниз. Платье упало на свое место. Потом появилось плечо с выпачканным в грязи бантом, потом еще одно, без банта, потом золотистые пряди волос с прилипшими к ним клочками сена, выпачканное в грязи красное лицо, две голые руки, пара грязных ладоней и змея.
Она была длиной с мою ногу, и ее маслянисто-черная кожа блестела в неверном свете лампы. Девочка отбросила с лица локон, поднесла извивающуюся змею к губам, поцеловала ее и сказала:
– Все в порядке, Жан-Жак. Ты свободен.
Я помню каждую деталь этой картины. Ее веснушки. Каждое пятнышко грязи на ее платье. Гордую и нежную улыбку, предназначавшуюся змее. Возможно, все то, что я вижу сейчас своим внутренним взором, – это просто воспоминания воспоминаний о еще более отдаленных воспоминаниях, подобные старым часам, которые ремонтировали так много раз, что в них не осталось ни одной первоначальной шестеренки. Я слишком часто вызывал их в своей памяти: эту девочку с растрепанными волосами, ее грязные руки и испуганного ужа у ее рта.
Когда ее губы почти прикоснулись к змее, она увидела меня.
В мерцающем свете лампы я заметил, что ее щеки залило смущение. Она попыталась спрятать змею за спину, но уж извивался так отчаянно, что она не смогла удержать его одной рукой, и он упал на пол. Мгновение помедлив, словно принимая решение, она прыгнула на пол и, встав на четвереньки, схватила руками Жан-Жака, и ее золотистые локоны свесились вниз, как два длинных уха.
Она посмотрела на меня снизу вверх.
– Ты кто такой? – спросила она. – И что ты здесь делаешь?
Я был немедленно покорен уверенностью ее голоса и чистотой произношения. Ни отзвука деревенского говора. Я сразу же понял, что эта девочка была из высокого сословия, выше даже, чем мальчики-певчие, насмехавшиеся надо мной. И как бы близко ни стояла она ко мне сейчас, было совершенно очевидно, что никто в целом мире не был для меня более далек.
Она крепко сжала Жан-Жака в руке, села на корточки, потом встала, держа змею перед собой, подобно тому как священник держит потир с вином для причастия. Она была на голову выше меня, и у нее было удивительное лицо – словно холст для изображения эмоций: любопытство в нахмуренном лбу, осторожность в прищуренных глазах, смущение в ямочке на подбородке и чуточку веселья на губах, раздвигающихся в улыбке. Она внимательно осмотрела мое певческое одеяние:
– Ты монах? – По тону ее голоса можно было предположить, что змей она предпочитает монахам.
И снова я ничего не ответил.
– Когда я вырасту, – сказала она, подходя ко мне очень медленно, но при этом очень быстро произнося слова, – монахов вообще не будет, а будут только philosophes, и женщины смогут ими быть, даже если им не удастся управлять мануфактурами.
Когда она закончила говорить, Жан-Жак очутился совсем рядом с моим лицом. Он прекратил извиваться и безвольно таращился в темноту. Девочка посмотрела мне в глаза. Я отступил на шаг назад. Она снова приблизилась.
Когда она двигалась, ее платье шуршало. Скрипели жесткие черные туфли. Пару раз она угрожающе клацнула зубами.
– Если ты кому-нибудь скажешь, что здесь видел, я тебя прибью, – сказала она. И прошла мимо меня.
Я повернулся, чтобы посмотреть ей вслед, и только тогда заметил, что она хромает. Ее правая ступня была вывернута внутрь, и колено не сгибалось.
Выходя из комнаты, она оглянулась и заметила, что я внимательно смот рю на ее ногу. К битве эмоций на ее лице присоединилась вспышка боли.
– Это очень жестоко – вот так вот глазеть, – сказала она. И ушла.
Я посмотрел в распахнутую дверь, потом закрыл глаза, чтобы пробежаться по всем ее звукам, отправленным с этого момента на хранение в мою память. Шорох ее платья и нежный голос заклинательницы змей разбудили мои чувства. Что это был за запах – в комнате все еще едва слышно пахло мылом и чем-то цитрусовым?
Я вернулся в главный проход и, прислонившись спиной к каменной стене, стоял там, пока не услышал шаркающую походку Ули, посланного разыскать меня.
Туда мы пришли затем, чтобы спеть на Воскресной Всенощной, и пели мы «Dixit Dominus»[17] Вивальди, вещь весьма виртуозную, гармоническую и благочестивую, способную впечатлить как гениев, так и богатых идиотов, дабы побудить последних к изменению их завещаний таким образом, чтобы это было наиболее прибыльно для аббатства. Домашняя церковь Дуфтов представляла собой бесформенного вида храмину из известнякового камня, забитую до потолка иконами, с тремя дюжинами молящихся. Федер и я, плечом к плечу, стояли перед линией хора. В тот вечер он не прятал в кулаке иголку, и не втыкал ее мне в руку, и не шептал мне на ухо, что аббат запер Николая под замок за его непристойные деяния, как обычно делал это во время наших репетиций. Сейчас церковь была заполнена людьми, в чьих жилах текла благороднейшая кровь Санкт-Галлена, поэтому он улыбался, как ангел, и ничем не выдавал своего ко мне презрения.
Только мы собрались начать петь, как дверь в церковь открылась, и в нее уверенной поступью вошел хозяин дома, Виллибальд Дуфт. Глава текстильной империи «Дуфт и сыновья» был не только тощ, но еще и очень мал ростом, поэтому среди многих толстых мужчин, находившихся в церкви, казался совсем мальчиком. Он не помедлил, чтобы перекреститься, а только опустил палец в чашу со святой водой и нарисовал им в воздухе круг, закапав пол. В левой руке он сжимал на этот раз уже вполне чистую руку своей дочери Амалии Дуфт, любительницы змей. Она, припадая на ногу, шла за ним.
Они сели на скамью в первом ряду, рядом с женщиной, которая была обладательницей весьма непривлекательного набора из высоких скул, впалых щек, тощих плеч и широких бедер и очень напоминала мясистую пирамиду, оплывшую на скамье. Амалия села между двумя взрослыми. Я ошибочно принял грушеобразную даму за мать Амалии и жену Виллибальда. Однако впоследствии я узнал, что это была незамужняя сестра Дуфта, Каролина Дуфт, главный источник благочестия в доме и инициатор этой службы.