В восемь часов вечера монахи отходили ко сну. Это означало, что Николай возвращался, часто вместе с Ремусом, а если не с ним, то на пару с весьма словоохотливым своим языком, который болтал и пел песни, не переставая, до самой поздней ночи. Иногда какой-нибудь монах стучался к нам в дверь, желая узнать, с кем это Николай разговаривает. Если за день было выпито только то, что полагалось по довольствию, он обычно кричал в ответ, что он всего лишь одинокий монах, который любит иногда поговорить со стенами; выпив же лишнего, он, бывало, рычал в дверь:
– Пошел прочь! Се пророк Мозес со мной глаголет! Изыди, глупец!
Я каждый день думал о моей матери и плакал так горько, что запятнал весь диван Николая своими солеными слезами. Но о своем заключении я не сожалел, поскольку оно совсем не походило на мою прежнюю жизнь на колокольне.
Я не осознавал новой опасности, прислушиваясь к далеким звукам города, негромкой болтовне монахов, доносившейся из часовни под нами, или к звукам работы каменщиков, вытесывавших узоры на каменных стенах новой церкви. Да к тому же был еще один новый звук, представлявший большую загадку для моих ушей. Подобно собаке, идущей на запах мяса, я подошел к раскрытому окну. Когда ветер утих, я устранил все другие звуки и попытался ухватить его, но этот новый звук был бесплотным, и я не мог поймать его, как все остальные. Ухваченная мною малая его часть внезапно ускользнула, и все остальные также пропали. Нити этого нового звука переплетались и накладывались друг на друга подобно скоплению маков на горном склоне, если смотреть на них издали: каждый цветок в отдельности был неразличим, но все вместе они раскрашивали склон горы в алый цвет.
Я слышал его каждый вечер. Возможно, это был Бог, о котором говорил Николай. Не внушающий страх Бог Карла Виктора, а Бог красоты и радости. Тот Бог, который найдет способ, чтобы я смог остаться в этом прекрасном и безупречном месте.
А потом, утром в воскресенье, на шестой день моего пребывания в комнате Николая, звук внезапно стал громче, и, вместо того чтобы спускаться с небес, он, казалось, зазвучал отовсюду: проходил сквозь стены, доносился из коридора, проникал в замочную скважину. Бог подошел совсем близко, и я уже не мог упустить его. Таким образом, шесть дней спустя после прибытия нашего в аббатство я нарушил запрет Николая. Я покинул его келью.
VIII
Приложив ухо к замочной скважине, я стоял и слушал, пока не убедился, что коридор пуст. Потом открыл дверь. Закрыл глаза и стал прислушиваться к звуку шагов и мерному дыханию аббата. Мои ноги дрожали, когда я ступил на гладкий деревянный пол огромного коридора.
Здесь звук был громче. Он состоял из человеческих голосов, сейчас я был в этом уверен. Они пели. Я попытался пересчитать их. В какой-то момент их было два, потом восемь, а потом я насчитал по меньшей мере… двенадцать? А потом снова всего лишь два. Затем на какое-то мгновение остался лишь один, и я засомневался, что слышал и другие голоса.
По широкой лестнице я спустился вниз. По сравнению с комнатой Николая новые пространства были огромными. Я старался не шуметь, и никаких других звуков, какие могут издавать люди, в аббатстве слышно не было, кроме тех самых голосов. Рабочие закончили свою работу. Монахи не расхаживали по внутреннему двору. Я слышал только ветер. Казалось, будто в этом мире исчезло все живое.
Я прокрался во внутренний двор. Сырая трава холодила ступни. На другой стороне котлована, вырытого под новую церковь, лежала пустынная площадь аббатства. Я остановился. Одинокий голос зазвучал снова, потом, спустя несколько мгновений, другой голос издал ту же самую фразу, затем еще один, и потом другой, и еще один; все делали это почти одинаково, но не совсем: кто-то быстрее, кто-то медленнее или с добавлением других нот. У меня даже голова закружилась от попытки разобраться в них. Конечно же это пели ангелы.
Я зажмурился так сильно, что стало больно глазам. Вместе с волшебными голосами заплясали и завертелись вихри розового света. И внезапно все стало понятно. Понимание зашевелилось у меня внутри. В звоне колоколов моей матери я уже слышал однажды эту красоту – в мгновение случайной гармонии. А мужчины и мальчики, которые пели, очень хорошо выучили то, что на самом деле было волшебным искусством. Они умели создавать океан звука, безграничный и непреодолимый, и превращать его в нечто прекрасное. Я понял, что и сам тоже мог обладать этим волшебным умением. Возможно, я им уже обладал.
Миновав край котлована, я пошел по галерее, крытой тесаными досками. Она пересекала площадь и заканчивалась у временной деревянной церкви. Звуки привели меня к высокой дубовой двери. Изо всей силы я навалился на нее и приоткрыл.
Я должен был увидеть скромную церковь, заполненную монахами и мирянами, стоявшими двумя группами, которые разделяла деревянная перегородка. Я должен был увидеть хор Святого Галла, певший перед алтарем. И еще я должен был насторожиться и убежать. Но приоткрытая дверь высвободила половодье звуков, и на какой-то миг для меня не осталось ничего, кроме музыки. Я весь превратился в слух.
Мгновения диссонанса заставили меня страдать. Когда голоса выстроились в терцию, теплая волна пробежала у меня по спине и шее[12]. Я закрыл глаза и стал слушать музыку. Ощутил, как их пение отозвалось у меня в челюсти и висках. Почувствовал его в своей крошечной грудной клетке, и, когда со вздохом выдохнул, слабое звучание моего голоса смешалось с музыкой. Мой вздох был искрой. Голос мой ожил. Я застонал, пытаясь найти ноты, которые выражали бы звучание моего крошечного тела и совпадали с этой красотой.
Я не знал слов, я не знал даже, что то, что пели они, было словами, я просто изливал наружу все звуки, появлявшиеся на моих губах. В какое-то мгновение я почувствовал экстаз гармонии, а потом холодок пробежал у меня по спине, когда звук, производимый мной, столкнулся с их пением. Я пел так, как бежит щенок со стаей гончих собак – неистово, исступленно, безрассудно, – пока внезапно не осознал, что музыка смолкла. Мои стоны раздавались в возмущенной тишине.
Чья-то рука отпустила мне такую крепкую затрещину, что искры посыпались у меня из глаз. Я упал на колени. Громадная дверь распахнулась, рука подняла меня за шиворот и вышвырнула из церкви прямо в грязь.
Я бежал. Я карабкался по ступеням. Каждая дверь, мимо которой я пробегал, казалась мне точно такой же, как предыдущая, и я сделал пять безуспешных попыток, прежде чем нашел ту, что искал. Забравшись в платяной шкаф, я накрылся одной из черных шерстяных туник Николая. Внутри было ужасно жарко, и очень скоро я стал отчаянно потеть и хватать ртом воздух. Но я оставался внутри до тех пор, пока не послышался звук шагов двух человек, вошедших в комнату. Николая я узнал по тяжелой поступи. Другого по дыханию – оно уже было мне знакомо. Звук кузнечных мехов.
Дверь со стуком захлопнулась.
– Отец аббат… – начал Николай.
– Мне следует изгнать тебя из аббатства, – заревел аббат Целестин. – Тебя, прячущего дитя в келье своей!
– Ему некуда идти, – взмолился Николай. Он говорил шепотом, как будто не хотел, чтобы его подслушали. – Если бы вы только приняли его, как…
– Ты слышишь меня? – закричал аббат. – Изгнание! Что ты будешь делать? Чем будешь кормиться?
– Отец аббат, пожалуйста.
– Где он?
В комнате наступило молчание. Очень-очень медленно я наклонился так, чтобы можно было смотреть в щель между дверьми платяного шкафа. Бросавший сердитые взгляды снизу вверх на Николая, аббат был очень похож на рассерженного ребенка.
Николай пожал громадными плечами:
– Наверное, он убежал.
Аббат не отводил взгляда.
– Аббат, пожалуйста. Не наказывайте этого мальчика за то, что я содеял. – Николай положил руку на плечо аббата.
Не отводя глаз, аббат схватил Николая за запястье. Снял его руку со своего плеча. Николай сморщился от боли, когда когти аббата впились в его плоть.