Так что я обоснованно могу сказать – у нас с ним был “роман”.
Я остался подле “Садовского дома”, вновь раскрыл очешник. Оба кусочка промокашки были совершенно одинаковые, но один от долгого глядения стал казаться больше, и я решил отдать его Дане. Потом я подумал, что это несущественно, что вообще должно быть все равно, кому какой достанется. Я закрыл коробочку и пошел к ВТУ. Там среди прочих я поздоровался холодным кивком и со Стрельниковым (он беседовал с режиссером Муртазовым, постановщиком спектакля “Яма” – про блядей). Стрельников сделал страшные глаза, я двинул бровью, мы сделали всё, чтобы дать понять жадным глазам ВТУ о связующей нас тайне. О Боже, как же наивно мы гордились друг другом! Все наши предосторожности имели целью лишний раз подчеркнуть, что мы с ним “не просто так”. Чт o “не просто так” оба в разумение взять не могли, но внутренне пыжились ужасно.
Я вышел вперед, Стрельников следовал метрами пятью позади, но уже на исходе минуты нагнал меня, и мы, все так же в виду училища, свернули в “Степин” садик.
– Ну, давайте скорей, – сказал Даня низким, бархатным, на октаву ниже собственного голосом. Он волновался, и улыбался, а я тянул время, уже с очешником в руке. Я улыбался не взволнованно, говорил высоко и естественно. Я потрепал его по плечу. Я бросил панорамный взгляд на детскую площадку. Я раскрыл коробочку.
Там лежала половина промокашки. В истерическом отупении я вылупился на полпромокашки, лишенный сил, чтобы даже как следует удивиться.
– Здесь только половина... – сказал я, оторопелый.
– А вторая где? – спросил Даня озабоченно. Ему казалось, что целая-то промокашка мала, а есть по четверти казалось ему просто грустно.
Я два раза пожал плечами. Затем, сохраняя наружное спокойствие, я запихнул ему бумажный кусочек в рот и заставил проглотить.
– Она прилипла здесь, – указал Стрельников на кадык, но до того ли мне было! Я вытряхивал наземь портфель. По траве раскатились скомканные носовые платки, надкусанный шоколад, засохшие яблочные огрызки, “Гамлет”, презерватив в крошках от печенья, мелочь, будильник, сигареты, китайская авторучка... Но промокашки не было!
– Подождите, – сказал я. Меня лихорадило, я был бледен, – наверное, она осталась там, у ШД.
Мы пошли к ШД и, на глазах режиссера Муртазова, укрощая гнев которого Стрельников умертвил кого-то из мифических родственников, стали ползать по периметру BMW ухи. Немилосердный рок! Ни мой зоркий глаз, ни новые очки Стрельникова с уже надтреснутым правым стеклом не зрели искомого. Я вновь перелистал “Гамлета” – напрасно. Я перетрусил весь убогий скарб – ничего! Наконец, ополоумев, я стал взламывать Робертинин очешник в расчете, что промокашка залетела чудесным образом за подкладку. О бедный дуралей! Ты хотел праздника, и забыл, что цветы наших чаяний срезает садовник-судьба!
– Знаете что... – сказал я пересохшим языком, – Надо пойти к Марине. Она еще не вернулась с работы. Мы успеем. Я возьму у нее еще половинку, она не обидится.
Стрельников поплелся за мной, ожидая увидеть чудеса искусственного рая.
– Рано еще, рано, – повторял я раздраженно, – первые признаки появятся через полчаса.
Я вперед подбежал к подъезду и вставил ключ в домофон.
– Не ходите за мной. Мало ли что. Подождите здесь. Нет, там. Или лучше, вон в том дворе.
Вряд ли я, бессильный бумагомарака, смогу изъявить тебе всю степень удручения от утраты промокашки. День, который я планировал счастливым, оборачивался печальным расстройством. Вместо того чтобы гулять с Даней по словно впервые увиденным аллеям “Коломенского”, я обрекал себя сопровождать обпромокашенного, стало быть, вовсе чужого мне мальчика как поводырь. Ах, миленький мой, как я грустил, как я был нервен!
Дома у Марины было не пусто. Старуха Чезалес злобно гладила белье.
– Добрый день, – сказал я, впопыхах войдя в образ Пети Полянского, сумасшедшего художника, моего друга.
– Добрый... день... – просвистела она, извиваясь.
Я, не затрачиваясь в красноречии, подошел к бюро и стал рыться в Марининых бумагах. Где они были? Куда она засунула их, неряха?
Я бесстыдно рылся в кипе целлюлозного мусора, высуня Маринин архив на пол. Под руку попался дневник – к черту дневник. Пачка наших греческих фотографий. К черту фотографии. Письмо покойного Александра из Грузии... Господи прости... К черту Александра. Промокашки! Где они? Они затаились. Они тихонько копошились и пищали где-то в хромированной коробочке, плоской, для визитных карт.
– Ну что? – просипела на беглом серпентанге мадам Чезалес, отворачиваясь от утюга так, что я разом мог обозревать и лик ее и зад, – наступило лето – пора отпусков?
Она вдыхала наш общий кислород, как в астме, задыхаясь от ярости. Марина собиралась ехать в Турцию, и почтенная МАМОЧКА с присущим ей чутьем на гнусность (которым она, замечу в скобках, гордилась), подозревала, что я вернулся присовокупиться к Молли на время поездки.
– Ага, – сказал я рассеянно, выдерживая сценический штамп Пети Полянского. Руки мои бегали в бумагах.
Утюг выпустил пар, мне показалось, что это вздох разгневанной Чезалес.
Я засунул груду бессмысленного хлама назад, и, даже как-то успокоившись об утрате, машинально раскрыл портфель. На виду лежал очешник, снаружи целый, внутри изодранный трясущейся наркоманской рукой. Я раскрыл его – промокашка лежала там.
В своей жизни я не был избалован чудесами, но это было несомненное чудо. “Бес, бес, поиграй да отдай”. Я засунул промокашку под язык и, накинув ремешок портфеля на плечо, пошел к выходу.
На пути попалась старуха Чезалес:
– Ненавижу тебя, ненавижу! – визжала она, потрясая предметом домашнего обихода. Кажется, немного еще, и она метнула его в меня, но я знал, что старуха Чезалес – животное скаредное, а оттого не боялся.
– Всего доброго, – сказал я с католичнейшей интонацией и вышел за дверь. МАМОЧКА, не удерживая бешенства, ринулась следом.
– Я доберусь до тебя! Ты еще узнаешь, какова я!.. – раздавалась она гулким эхом в подъезде пленных австрийцев. Электровилка, выпроставшись, путалась у нее в ногах.
«Закрой пасть”, – подумал я в раздражении, но, впрочем, довольно вяло. И стал спускаться по лестнице, ссутулив плечи, как Петя.
– Ты у меня тут счастья не увидишь! – грохотало надо мной, – Я тебя прроклинаю! Прроклинаю!!
На улице ждал Даня Стрельников. Он улыбался, сидя, зацепившись ногами за металлическую изгородь. Я словоохотливо и смешливо стал рассказывать новеллу про чудо старухи Чезалес, а он улыбался, и я подумал, что, вернее всего, его уже забирает. Мы поехали в “Коломенское”.
В поезде я все ждал, когда же начнется щекотание в животе, амфитаминный смех – Даня улыбался, я тоже улыбался, хотя нервное чувство не покинуло меня. Мир, конечно, менялся, но менялся слегка, не как обычно под промокашкой, не как вчера, когда я любовался роликами. Мы прошли уже всю дорогу к парку, половину самого парка, перешли ручей, поднялись наверх, к храму Усекновения главы, но ничего удивительного не происходило. Было не по себе и только. Что уж там видела Марина в городе Роттердаме среди тюльпанов? Я всё ждал, не начнут ли манить и качаться деревья, не запахнет ли тем особенным кислотным запахом воздух – напрасно. Мир изменился, да, изменился, только не в лучшую сторону. Какой-то он показался мне скучноватый.
– Глядите, – указал я на древнюю могилу, – три гробика. Это младенчики тут мертвенькие лежат.
– Меня не берет, – мрачно отозвался Стрельников.
– Меня тоже, – сказал я. – А вы знаете, что это за церковь? Она старше, чем Basilienkathedrale ... – представляете, его прототип. А снаружи не похожа, да? – я все-таки и в такой конфузной для себя ситуации не забывал, что я доцент кафедры искусствоведения. Ну, без немногого доцент.
– А что обычно бывает, когда забирает? – спросил Стрельников, не слушая.
Я скороговоркой назвал признаки измененного сознания.
– Так вот у меня этого всего нет, – угрюмо отрезал он и стал разглядывать надгробия.