Шла зачетная пора – сдавали по-разному, большей частью скверно. Со всего Половцевского курса в первый день пришли на зачет четыре человека, из них двое сдали – Стрельников и Воронцова. Ну, еще бы им не сдать. Зайчики мои – читали все книжки, мои, собственно, книжки, и еще книжки, по моей, собственно, указке. Молодцы. Славные детки. Я, приходя в училище, первым делом высматривал Даню, и если не находил, расстраивался. Потом я шел к расписанию, словно бы поглядеть аудиторию, а сам выглядывал, что сейчас у Дани, да и будет он сегодня ли. Если у Дани занятия ставили позднее моих, я дожидался, калякая с князевцами, и когда он приходил, некоторое время не замечал его, ожидая, что он сам подойдет. Кажется, (сейчас уж точно не помню) он не сразу подходил ко мне, а обменивался поначалу несколькими фразами со знакомыми. Если это так, то не ошибусь предположить, что он делал это тоже из самолюбия. Потом мы встречались наконец и шли на кружок. Да, я ждал его, также, как и он, бывало, поджидал меня. Однажды он, в явном расчете на похвалу, сказал после лекции: “А знаете, что у меня окно после вашей лекции – двенадцать часов?” То есть он приехал только ко мне , на мою лекцию, и потом двенадцать часов должен был куда-то девать себя. Я сейчас не помню, но не удивительно было бы, если эти двенадцать часов мы провели вместе.
Тридцатого мая я сидел на зачете у второго курса. Юноша Дэмиан делал доклад по “Фаусту”, мальчик Костя – красавец без малейших признаков мысли (зачем негодный текст переплетен так хорошо?) – про “Нибелунгов”. Я сидел с выражением вежливой академичности на лице, истошно скучая. На двадцатой минуте “Нибелунгов”, когда мальчик Костя уже было совсем замочил бедного Зигфрида, в дверь просунулось с четверть Даниного лица. Дремлющий курс активизировался и какая-то из вульгарных девочек (иных на втором курсе не числилось) успела даже прореветь в щель что-то грубое.
– Простите, Костя, – я поднялся. – Простите, студенты, это ко мне.
Я протек за спинками стульев к Дане.
– Ну, у меня зачет... – я говорил приглушенно, словно заговорщик.
– Долго еще? – он спросил мне в тон.
– Минут сорок, не меньше.
– Двадцать.
– Не торгуйтесь, ничего не выйдет.
– Так мне вас ждать?
– Ждать, только я, правда, не знаю, насколько это все.
– Двадцать пять.
– Тридцать. И ни центом меньше.
Я вернулся. Мальчик Костя подавил шум и продолжил. Он уже дошел до того, как Хильдебранд заносит меч над Кримхильдой, как дверь опять приоткрылась. “Ну, долго еще?” – спросил Даня поднятием бровей. “До хера”, – ответил я, скрестив запястья. Он поманил меня, и я выглянул вновь.
– Ну, долго еще? – спросил он изустно.
– Устанете ждать, – ответил я. – Я думаю, может сегодня не стоит... У меня еще один доклад.
– Еще доклад?! Это долго?
– Что я могу поделать?..
Я вернулся и стал слушать про “Фауста”. Как Ты понимаешь, лекцию про “Фауста” я не читал – все сложил на хрупкие плечики Дэмиана. Дэмиан был на высоте, я – как на иголках. Да, с той поры, как я, молодой, выбранил его, он сильно вырос. Во всяком случае, прочитал Гете. И Фрейда, наверное и, возможно, Ницше. Когда я понял, что Дэмиан не узнает меня, я проникся к нему симпатией. Но сейчас я проклинал его увлеченность немецким гением и самого гения не меньше – мое сердце билось в унисон с Даниными шагами, слышными из-за двери. Стрельников ходил туда и сюда. Иногда он останавливался подле двери и приотворял ее ничтожно мало, чтобы вновь убедиться с душевной скорбью в нескором финале. Обещанный мной срок растягивался немилосердно и я даже начал волноваться, что Даня уйдет – не столько веря в это, сколько из желания быть приятно разочарованным.
Он дождался меня, изнуренный ожиданием – в училище уже почти никого не было – из его приятелей – никого, он ждал меня и только и делал, что ждал, и при этом негодовал на меня, но ждал. Он купил пива. Мы быстро пошли к саду. Я лихорадочно что-то болтал, в обычной своей манере труня над ним. “Дождался! Дождался!” – попискивала моя душа, только этим и занятая.
Определенно, в сердце этого подростка я собрал контрольный пакет акций. Вместо того чтобы пить с разухабистой компанией и щупать веселых сисястых дев, он выгуливал на кружке старого мопса. Такими поступками может руководить только любовь.
Вечерело. Для мая было тепло, для человека прохладно. Прошел дождь, лавки были сырые. Даня, казалось, был все еще сердит на меня. Когда я предложил ему присесть на реферат мальчика Кости, он буркнул:
– Не хочу, не нравится он мне.
– Почему? – спросил я удивленно. Мне вообще все нравились в «Комсе».
– Глупый.
Даня был, конечно, прав, но мне показалось, что как-то уж очень самонадеянно прав. Я сказал две-три язвы, не больше, и предложил ему реферат Дэмиана.
– Ну, уж с этим я вообще ничего не хочу общего. Давайте лучше того.
Он сел поверх “Нибелунгов”, списанных Костей с предисловия Адмони, и открыл пиво. Я просто открыл банку, он же открыл и отковырял, несколько раз перегнув, вытянутый алюминиевый ключик. Он всегда так открывал банки. Потом мы чокнулись в нашей манере – верх о верх, низ о низ и потом опять верхами. У нас уже появлялись свои обряды и ритуалы. Да, это все-таки здорово было. Я человек совершенно ритуального сознания. Так чокаться придумал он (будь это моя идея, я бы это придумал шибче, но затея была его, приходится признать), а сделать из этого обряд была уже моя надоумка.
– Может не надо, – засомневался он было, – если мы так на людях будем чокаться, в этом будет очень много внешнего. Ну, гордыня-матушка... Вот.
Он прибавлял “вот” к концу фразы с какой-то детской беззащитностью, словно ему мало было интонационной точки, словно это “вот” защищало его неуверенные слова.
– А не насрать? – спросил я, утратив академический стиль. Кроме того, вразрез с собственными сентенциями о месте гордыни в жизни мыслящего существа. Мне как раз хотелось бы с ним чокаться на людях и чтобы все видели , как мы вместе. Гордыня-матушка.
Разговор не больно клеился. Даня брался то за тот, то за иной сюжет, но все не получалось. А не то он замолкал вовсе и я начинал нервничать: “Ну, ну, скажите же что-нибудь...” “По-моему, общение тогда можно назвать удачным, когда два человека могут не только говорить, но и молчать друг с другом”, – отвечал он серьезно, даже слегка раздражаясь, покуда фоном. “Банальность, банальность, вы опять попались!” – хихикал я, морща нос. Потом, видя, что он огорчен, я возвращал его к темам прошлого: “Ну, расскажите же скорее, как так случилось, что вы живете с бабушкой?” И он, дополняя прежний рассказ подробностями, говорил, как в его детстве отец разошелся с матерью, и его отправили жить к бабушке с дедушкой, лет, пожалуй, с пяти (может, нет, я могу и спутаться) и до пятнадцати; как отец уехал в Америку, а мать целый год (до шестнадцати лет) пыталась жить с ним вместе, но не смогла. Как он убегал из дому, а потом, уже взрослее, жил в ВТУ им. В. Ф. Комиссаржевской за шкафом со своим другом Пятницким – в прошлом другом – пустой человек, конечно, пустой, но тогда Даня считал его своим другом...
«Надо бы узнать, что это за друг”, – подумал я ревниво. Пятницкий не ходил на мои лекции.
Мать сожительствовала с психологом Валентином – она и сама психолог, вернее, думает, что психолог. Вот... Этого Валентина Даня ненавидел и даже попытался объяснить почему, но убедительно не смог. Сейчас Даня опять живет с бабулей и дедуней – славные, в сущности, старики, но как же его достали!..
– Даня, а ведь ваша мама вас не любит... – сказал я рассеянно. Я думал о спектакле “Чайка”, который поставил мой друг Хабаров. Это была одиннадцатая “Чайка”, которую я видел – и лучшая. Я посмотрел ее три раза. Когда я сказал фразу про то, как не любит Даню его мать, я попытался передать интонацию Треплева.
– Как вы догадались?! – изумился Даня. Он смотрел на меня в мистическом трепете, приоткрыв рот, сраженный моей прозорливостью. Я было хотел сказать, что для такого вывода я имел, мягко сказать, избыточное условие, но вместо того тонко улыбнулся и стал смотреть на корейское общежитие. Как-то раз, недавно, мы пили с ним под козырьком этого подъезда в кромешный ливень – против нас остановилась машина доц. Рожкина, доверху груженная педагогами, и преподаватель Симаков, грузный, с большим комическим носом актер театра Вахтангова, что-то кричал нам, не-то смеясь, не-то приглашая – мы не расслышали, они уехали.