Слово «самоснабженцы» в ушах получателей карточек звучало бранной кличкой. Есть люди, у которых невпроворот жратвы — жиров, хлеба, картофеля. И они обжираются. Они режут телят и овец, пекут добротный хлеб из чистой, без примеси, муки, — а другие пусть подыхают с голоду! Пусть подыхают женщины, пусть подыхают дети! Они захлопывают двери, говорят «нет», да еще не стесняются обозвать тебя «голодным сбродом» — за то, что во всем тебе отказывают. Окаянное время, будь оно трижды проклято! В окопах жизнь несравненно чище; там если кто покажет себя плохим товарищем, его мигом заставят перестроиться, а иначе — плохи его дела.
Были и такие, что говорили, оправдываясь: «Не можем же мы все раздать. Сегодня уже до вас побывало человек десять». Таких людей еще можно было понять. Но сегодня Отто обошел сорок-пятьдесят домов, и всюду слышал лишь «нет» — за весь божий день ни яичка, ни глотка молока, а дома голодный сынишка ждет, что ему привезут.
Гертруд Хакендаль видела, как ее муж все больше мрачнеет и замыкается в себе. Она отчаивалась не меньше, чем он, и не меньше, чем он, сокрушалась о своем истощенном ребенке. Но она думала: таковы уж люди. Или: богатый всегда неохотно делится с бедным. Для нее это был своего рода извечный закон природы, с которым приходилось мириться. У Отто же возникали сомнения в разумном устройстве мира и в себе самом.
Когда они садились в поезд, он молча подсаживался к тем, кому больше повезло, кто заполнял вагоны четвертого класса огромными, в центнер вместимостью, мешками картофеля, кто тащил на себе увесистые чемоданы и сгибался под таинственной тяжестью до отказа набитых рюкзаков. Он молча сидел с ними рядом, дымил вонючим табаком, смешанным с листьями вишни и ежевики, и прислушивался к разговорам.
Если ему удавалось уловить название незнакомой деревни, он вечером говорил жене:
— Завтра едем туда-то!
— Ах, Отто, ни к чему это! Мы только проездим все деньги.
Но он стоял на своем:
— Надо верить, Тутти, — и нам когда-нибудь повезет. Завтра же обязательно поедем.
Они поехали, и на этот раз им, правда, повезло. Они добыли два десятка яиц, каравай хлеба и полфунта масла…
Отто радовался, когда они рядышком шагали к поезду.
— Видишь, не все такие свиньи. Главное, веры не терять!
На этот раз он на обратном пути сидел с ней. Пусть другим удалось набрать больше — он был безоблачно счастлив и никому не завидовал. Более практичная Тутти думала про себя, что неплохо, конечно, привести Густэвингу яйца и масло, но игра не стоила свеч… Продукты такие, что и не заметишь, как уйдут, это капля в море, а ведь она из-за поездки потеряла рабочий день… Но мужчина в таких делах что ребенок. По крайней мере, они привезут домой хлеб, яйца, масло…
Они их не привезли…
Когда на станции Александерплац они хотели сойти с перрона, их ждал сюрприз: очередная облава на мешочников. Полицейские никого не пропускали, каждый должен был открыть свой чемодан, развязать мешок. Все съестное тут же отбиралось.
О, какой ненавистью и угрозой дышали лица этих людей! Полицейским операция эта, видимо, тоже не доставляла удовольствия. Ведь и у них дома сидели голодные ребятишки, они догадывались, что на душе у этих людей. Они делали только самые необходимые замечания и не слышали того, что им не полагалось слышать. Проклятая обязанность!
Какая-то женщина крикнула:
— У наших детей отбираете и своим отдаете, кровопийцы окаянные!
Но они ничего не слышали.
Гертруд повисла на руке у мужа, его потемневшее лицо внушало ей страх. Он еще убьет кого-нибудь — из-за двух десятков яиц и кусочка масла. Она лихорадочно поглаживала его руку.
— Умоляю, Отто, милый Отто, — ты сделаешь меня несчастной!
Она говорила о себе, а не о нем, пусть думает только о ней, чтобы самому не погибнуть. Он на мгновение к ней обернулся.
— Мы пройдем, не останавливаясь, — сказал он. — Хотел бы я видеть, как они посмеют задержать фронтовика!..
Что ж, он и увидел — они и его задержали.
— Откройте, пожалуйста, картонку! Что у вас в том свертке?
Отто сделал вид, что не слышит, и хотел пройти.
— Господин унтер-офицер, будьте же благоразумны!
— И вам не стыдно?
— Приказ есть приказ, сами знаете!
— Раз мне не досталось, так и вам не достанется, кровопийцы окаянные, — крикнула какая-то женщина, и яйцо за яйцом шмякнулось о перрон.
— Ладно, Тутти, — сказал Отто. — Отдай вахмистру хлеб, а здесь, к вашим услугам, масло и яйца. Доброй ночи!
В молчании шагали они домой. Тутти шепнула Густэвингу:
— Опять ни с чем.
Долго сидели они впотьмах.
Заметив, что Отто немного отошел, Тутти тихонько просунула руку в его ладонь. Он не противился ее маневру, а потом и сам сжал ей пальцы. Долго сидели они в нетопленной квартире, оба голодные и обескураженные.
— Послушай, Отто, — сказала она нерешительно.
— Да, что тебе, Тутти?
— Но только не сердись…
— На тебя? Никогда в жизни!
— Давай завтра съездим еще разок!
Он в недоумении молчал. Он знал, чего стоят ей эти поездки, как неохотно она его сопровождает.
— Но почему тебе именно сейчас загорелось?
— Я чувствую, тебе хочется поехать еще разок. А я всегда рада сделать, чего тебе хочется.
— Ладно, едем.
Больше он ничего не сказал.
Но оба они знали, что это — счастье. Ничего не может быть лучше и выше этого. Взаимная преданность, скрепленная общими страданиями, и это в такое время, когда все кругом рушится…
15
Итак, они поехали на следующий день, и на этот раз им улыбнулось счастье. В одной усадьбе, где уже отказались что-либо продать, хозяйке вдруг бросился в глаза номер полка, где служил Отто.
— Ах, боже мой, да вы же однополчанин моего сына. Ингемар Шульц! Этих Шульцев — пруд пруди, вот и пришлось назвать его Ингемар! Вы его не встречали?
Отто встречал его. И вот их пригласили в дом и, как желанных гостей, усадили за стол. Отто рассказал все, что знал об Ингемаре Шульце. Немного, правда, так как Ингемар служил в другой роте. Но для родительских ушей и это было благой вестью, ведь господин унтер-офицер всего лишь девять дней назад видел их сына и говорил с ним.
А потом им дали все, что они просили и что только могли унести с собой, а сверх того — еще порядочный кусок шпика. Мать, уже стоя в дверях, открыла им свое заветное желание:
— Весною мы подадим просьбу, чтобы Ингемара отпустили к нам на пахоту. Может, вы замолвите за него словечко, господин унтер-офицер?
— Но ведь это же не годится — помочь парню, чтобы им здесь вольнее было спекулировать, — заметил потом Отто.
— Ах, ты в самом деле настоящий берлинец, — сказала Тутти со смехом. — Только и знаешь ворчать. У нас на острове Хиддензее о ворчунах и не слыхали…
— А я из Пазевалька, среди пазевалькцев сроду ворчунов не было, — отозвался Отто, и оба засмеялись.
Со страхом ждали они заставы, но нынче вечером никто не ловил мешочников, нынче вечером на другом вокзале вселяли в сердца ненависть и страх, нынче вечером никто не помешал Хакендалям отнести домой драгоценную ношу.
Они только тогда вздохнули свободно, когда все их неслыханное богатство было внесено в кухню и Густэвинг напрасно пытался при помощи своего раз-два-семь сосчитать яйца. А потом он, не спуская глаз, следил за тем, как мать жарит яйца на настоящем масле, а к яичнице готовит жареную картошку, причем поджаривает ее на сале, а не на кофейной гуще.
Это священнодействие за плитой, эти драгоценные приправы, этот неведомый ему запах — благоухание, прекраснее, чем аромат цветов, — так ошеломили Густэвинга, что у него хватило терпения дождаться, пока все будет готово.
Наконец они уселись.
— Ну, что, вкусно, Отто? А тебе нравится, Густэвинг? Не торопись, мальчик! Разжевывай хорошенько! Такое бывает только раз, мама «опять начнет экономить, чтобы этих хороших вещей хватило надолго. Ах, Отто, наконец-то настоящая еда, без обмана, без подделки… Эта ужасная брюква…