— А давно ли это было?
Выяснилось, что уже много месяцев назад. Эва еще жила у родителей. С тех пор Гейнц ее не встречал.
— Я о ней больше слышать не хочу. Эрих — ангел по сравнению с Эвой. Недавно, при переезде, мать наткнулась на целую кипу квитанций из ломбарда. Эвка тайком закладывала домашние вещи — скатерти, постельное белье, — мать, как вспомнит, и сейчас слезами обливается. По-моему, это подлость, Отто!
— И по-моему, Малыш! И все же Эву нельзя бросать в беде, ей надо помочь. Тут больше виноват тот тип, с которым ты ее видел. Он, верно, ее обесчестил.
— Ну, да, обесчестил… — Малыш вспыхнул и искоса глянул на невестку. — Но обесчестил тоже… такое слово… Мы с ребятами недавно прочли одну книжку — «Мы, молодые», автора зовут Вегенер. Книжка колоссальная — толкует обо всем совершенно свободно, и при этом никакой грязи. Абсолютная порядочность. Вот мы и решили — никакой грязи! Понимаешь, Отто? До свадьбы — ни-ни! Только это и есть абсолютная порядочность.
Взгляд Гейнца упал на Густэвинга, и Малыш залился краской.
— Пойми меня правильно! Я ведь говорю в принципе, — разумеется, бывают исключения. С таким человеком, как отец… — Он снова запнулся. — Тебе я могу сказать, Отто, иногда меня прямо страх берет: а вдруг мы — вырождающаяся семья…
— Какая мы семья? — спросил Отто, став в тупик перед незнакомым словом.
— Ну, вырождающаяся… Ты что, не понимаешь? Ну, это когда… когда семья — да, это трудно объяснить… Возьми хотя бы Эриха. Или ту же Эву. Зофи тоже не такая, как бы надо. Иногда я прямо уснуть не могу, как подумаю, сколько во мне всего этого напихано. — И переходя на шепот, басистый шепот: — Поверишь, ли, Отто, порой я прямо ненавижу отца.
— И это называется вырождением, Малыш?
— Ну да, но это я только так, к примеру. Когда вообще семья распадается, а ведь семья — основа государства. Когда никто не делает ничего стоящего и все словно поражены болезнью… Ну, что ты на это скажешь?
— Не знаю, поражены ли мы болезнью. Может, наше время было нездоровым, отсюда и зараза. Ведь и здоровый человек может заболеть, если кругом зараза! Я, по крайней мере, выздоровел на фронте…
— Оно и видно. Ты потрясающе выправился, Отто! Во всяком случае, не будем терять надежды. Ну, разговор с тобой мне колоссально помог. А теперь мне пора. Представляешь, какая нам предстоит работка? Нечто грандиозное, прямо сказать, небывалое. До свидания, невестка! Всего тебе хорошего, Отто! Не знаю, увидимся ли еще до твоего отъезда…
— Сверток не забудьте, — напомнила ему Гертруд.
— Что еще за сверток? — И хлопнув себя по лбу: — Какой же я осел! Ну прямо феноменальный! Ведь ради свертка я и притопал. Это вам мать присылает, раз уж ей не пришлось погулять на вашей свадьбе. Кстати, примите и мои сердечные поздравления. Мне тоже не пришлось, вы же знаете — богадельня!
— Спасибо! — поблагодарил Отто, пока Тутти занялась свертком. — Никакой свадьбы и не было. Мы просто расписались. Это же минутное дело.
— Понимаю. Скажи, Отто, а как ты вообще относишься к церкви? Наши ребята…
Но продолжения так и не последовало. Тутти развернула сверток. В нем оказалось шесть серебряных ложек, шесть ножей и вилок и столько же чайных ложечек. Две-три скатерти, немного постельного белья…
— Никуда это не годится! — воскликнула Тутти. — Твоя мать лишает себя самого необходимого!
— Это вы из-за такой-то ерунды? — презрительно фыркнул Малыш. — Нам это совершенно не нужно. Ведь нас теперь всего трое, и отец почти никогда о нами не ест. Вторую половину дюжины мать оставила себе.
— Но не можем же мы принять… — настаивала Тутти, хотя глаза ее сияли. — Скажи ему, Отто…
— Да что говорить? — рассердился Малыш. — Скажи спасибо, Отто, и дело с концом! Матери ты доставишь огромную радость. Она хоть свадебный подарок вам сделала. Она бы давно к вам выбралась, но, вы же знаете… ее ноги… для нее это далеко… Да и отец!..
Он испытующе посмотрел на обоих.
— Я не собираюсь хаять моего родителя. Но я на его месте так бы не поступил. А ты, Отто?
— Вот так… — И Отто подбросил своего ликующего мальчика высоко в воздух. — Я поступаю так.
— Ну это как сказать! — заметил Малыш. — Со мной у отца это уже не выйдет. Итак, до свиданья. Я к вам еще наведаюсь, Гертруд, хоть, может, и не скоро. Вы же знаете — богадельня!
Он с достоинством поклонился и вышел. Но тут же просунул голову в дверь.
— Еще один вопрос, Отто: лезвие или нож?
— Что такое?
— Мы с отцом вечно спорим, чем лучше бриться: безопасной или опасной бритвой. Отец, конечно, за опасную.
— Ну куда тебе бриться, Малыш!
— Ты и представления не имеешь! Лезут, проклятые, как у Фридриха Барбароссы.
— Ну и пускай себе лезут.
— Значит, ты за безопасную! Я так и скажу отцу от твоего имени. Спасибо!
И Гейнц, которого все же звали Малышом по праву, окончательно исчез за дверью.
14
Как ни порадовало молодых посещение Хакендаля-младшего, их тревоги о куда-то запропавшей Эве оно не рассеяло. По настоянию Гертруд Отто рыскал по Берлину, он даже побывал в полицейском управлении на Александерплац — учреждении, которое ему, как и всякому берлинцу, внушало благоговейный ужас.
Но и там ему ничего не сообщили — в их картотеках значилось немало Эйгенов, имя же Эвы Хакендаль было им — слава богу — неизвестно. Часами караулил Отто Андреас- и Лангештрассе, но и это ничего не дало. Наконец, сделав над собой усилие, он отправился еще и по адресу, который последним назвала ему Тутти, в «Отель Ориенталь». Но там его встретила фрау Паули, а фрау Паули отнюдь не собиралась давать какие бы то ни было справки о своих клиентах. Ни господин Эйген, ни фрейлейн Эва ей не известны. Нет, ей очень жаль, видимо, какая-то ошибка, кто-то что-то перепутал. В Берлине много отелей — «Адлон», например, или «Кайзерхоф», «Эспланада», а также «Бристоль» — не остановились ли его знакомые в одном из этих отелей?
И она рассмеялась ему в лицо. Обескураженный своими неудачами, Отто поведал о них дома, и на сей раз Тутти сочла, что он сделал все, что возможно.
— Уже одно то, что тебе пришлось заходить туда, Отто! Уже то, что тебе пришлось говорить с этой особой! Нет, хватит, давай лучше завтра еще раз проедемся в Штраусберг. Деревни под Штраусбергом будто бы еще не исхожены вдоль и поперек.
Но если Тутти представляла себе деревни под Штраусбергом чем-то вроде нетронутой целины, то она жестоко заблуждалась. А может быть, люди здесь собрались такие бессердечные. А может, это уж им так не повезло.
Весь долгий день пробегали Отто и Тутти на холодном ветру; не зная усталости, добирались они по ужасным дорогам до самых отдаленных хуторов. Но когда, преодолев все трудности, они стучали в двери и просили продать им немного молока, или несколько яиц, или даже просто картофеля, когда они умоляли, рассказывали о голодном ребенке дома (что было им особенно тяжело) и предлагали двойную и даже тройную цену, они слышали в ответ только грубый отказ. Дверь захлопывалась, и, если им случалось замешкаться за порогом, к ним долетали разговоры о том, что этим «побирушкам», этому «голодному сброду» конца-края нет. А ведь они и просили-то самую малость, уж о масле и шпике — драгоценных жирах, которых всем особенно недоставало в эти скудные времена, — боялись и заикнуться.
И тогда Отто угрюмо и молчаливо шагал дальше — куда девалось его неизменное ровное добродушие! Быть может, он думал о тяжелой жизни в окопах — ведь и за этот хутор пришлось ему сражаться, терпеть лишения, рисковать головой, — а они толковали о «голодном сброде». А может быть, он думал о Густэвинге, о его иссохших ручках и ножках и вздутом от водянистых супов животишке.
Проходя мимо деревенских дворов, он видел ребят—упитанных крепышей. Он видел у них в руках бутерброды — дети уписывали свой завтрак, стоя перед школой, во время перемен. И тогда лицо его темнело, и он думал со злобой и отчаянием: вот тебе и единая Германия! Чудовищное неравенство, сотни противоречий раздирают народ, словно непроходимые пропасти. Есть дворянство, буржуазия и рабочие; консерваторы и социал-демократы; фронтовики, шкурники, окопавшиеся в ближнем тылу и, наконец, те, что в глубоком тылу. А теперь ко всему этому прибавились еще получатели карточек и самоснабженцы.