— Это пока не установлено, тещенька! — крикнул зятек из темной ревущей ночи. — Они еще ждут врача. Завтра в полдень — вернее, сегодня в полдень — это будет окончательно расследовано.
И он убежал в темноту, провожаемый ее причитаниями, хотя, возможно, это ревел ветер, задувавший в оконные пазы и щели.
На Вексштрассе ему не пришлось подниматься наверх, так как в конюшне уже горел свет. Отец, сидевший подле Вороного, медленно повернул голову к вошедшему сыну и молча выслушал радостную весть.
Он тоже спросил:
— Мальчик?
Но и ему было сказано, что сыну еще ничего не известно.
— Да это и не играет роли, — сказал отец. — Служить теперь не положено, и, значит, один черт — что мальчик, что девочка. Ну, и как ты, рад?..
— Еще бы, отец!
— Еще бы, говоришь, — а чего тут радоваться, коли вспомнить, что и я когда-то радовался вам. Сегодня мне и не верится, что я был таким же дураком.
— Что ж, это не мешает мне сегодня радоваться, отец.
— Ясно. Тебе, конечно, кажется, что ты не такой отец, как я. Ну, да ладно, не хочу тебя огорчать. Я только желаю, чтобы твой ребенок причинил тебе не больше неприятностей, чем ты причинил мне. А тогда можешь быть счастлив и доволен.
— Спасибо, отец! А теперь помаленьку побреду домой да сосну немного, мне сегодня еще много чего предстоит.
— Что же тебе предстоит? Пойдешь на службу или попросишься в отпуск?
— Моя служба… видишь ли, отец, тебе я могу это рассказать… Ирма еще ничего не знает. Загремела моя служба — меня уже три дня как уволили.
— Вот так-так! — удивился старик. — И надо же, чтобы все свалилось сразу! Ну, и как, трудно приходится? Будешь ходить отмечаться?
— Еще погляжу, как и что… Не очень-то хочется.
— Давай, я поговорю с Зофи? Может, она что придумает. До нее теперь рукой не достанешь с ее клиникой. По-моему, она там полная хозяйка.
— Лучше не надо, отец. С Зофи я никогда не мог спеться.
— Ты прав: от родственников лучше подальше. А тем более не годится мешать родство с делом. Хорошо бы ты еще сегодня к матери зашел — сказать ей. Мне это, понимаешь, не с руки, тут требуется настроение!
— Посмотрим, отец! Может, придется отложить до завтра. — Гейнц колебался, он предпочел бы не спрашивать отца, но потом все же решился. — Ты ничего не слышал за последнее время об Эрихе?
Старик медленно повернул к нему свою большую голову.
— Об Эрихе? — спросил он с запинкой. — Ты просто так спрашиваешь или с какой целью?
— По-моему, меня из-за него так неожиданно уволили.
И Гейнц вкратце рассказал о своей недавней встрече с братом.
— Это Эрих! — кивнул старик. — Узнаю его проделки. Сразу чувствуется его рука. Нет, я о нем ничего не знаю, но встречал его разочка два на станции Цоо…
— Стало быть, и ты ничего не знаешь, — сказал Гейнц разочарованно.
— А ты не перебивай старого человека, подожди, что он тебе скажет. Так вот, встречал я его на станции Цоо — в цилиндре, с дальнозоркой трубкой и с портфелем. Часов этак около трех. Смекаешь?
— И я его встретил в цилиндре и с портфелем.
— И с дальнозоркой трубкой… — с ударением сказал старик.
— А этого я что-то не припомню.
— Все хорошо в меру, в том числе и глупость, — сказал старик неодобрительно. — А ну, какие поезда отходят от Цоо между двумя и тремя?
— Не знаю, отец, там столько всяких линий…
— Так ведь то поезда — у кого багаж, а я тебе толкую про поезда с дальнозоркой трубкой и цилиндром. Что, еще не раскумекал?
— Ах, ты вот о чем! — воскликнул сын, ошеломленный озарившей его догадкой.
— То-то же, — сказал отец с ударением. — Это я и имею в виду, что с вокзала Цоо около трех часов самая езда в Карлсхоф, Хоппегартен и Штраусберг. В свое время я немало перевез туда любителей скачек. Ну, конечно, и тотошников…
Свет, пролившийся на дела банкирского дома «Хоппе и K°» от поездок брата Эриха, сперва ослепил Гейнца, чтобы затем все прояснить… Сумасшедший, говорили про него в конторе… Пожалуй — если одержимый способен сойти с ума! Холодный до мозга костей, без совести и без сердца, если его дело — игра на бегах, то что для него составляют лишних десять — двадцать процентов с капитала! Экие негодяи — вот что они творят с деньгами маленьких людей!
— Сошлось, отец, в самую точку! — воскликнул он и поспешил к двери. — Мне надо поскорей…
— Куда ты спешишь? Ведь только пять часов.
— Завтра утром, отец, вернее, сегодня утром надо спасти для вкладчиков то, что еще можно спасти. Хоппе — отъявленный мошенник, сам-то он на скачки не ездит, боится, как бы его там не увидели! Экая свинья! Эти несчастные гроши…
— Знаешь, — сказал старик, — эти гроши принадлежат тем, кто не прочь нажить на них пятьдесят процентов. Нашел кому сочувствовать!
— Но ведь это же сплошное надувательство — насчет нефти в Люнебургской степи!
— Присядь-ка лучше, Гейнц! Чего ты на стену лезешь? Ведь они тебя выгнали, какое тебе дело до этой петрушки?
— Как же так, отец? Ведь надо же…
— Да чего ты ершишься? Тебе-то что? Думаешь — право, закон, и именно ты должен за них постоять? Да пусть они сами копаются в своем навозе, на то у них и полиция, и суд, и прокуратура, — в конце концов, это их дело! Ты-то чего разошелся?
— Нет, отец, — сказал Гейнц. — Никуда это не годится! Ты раньше так не рассуждал.
Старик помолчал минутку.
— Ты, видно, чертовски зол на Эриха? Это из-за того, что тебя попросили со службы, ты так на него взъелся?
— Я совсем не… — начал было Гейнц. Он хотел сказать: «зол на Эриха», но одумался и не сказал. Это было бы неправдой. Он был страшно зол на Эриха. Он ненавидел Эриха. И не только из-за той, давнишней истории. Он чувствовал, что Эрих — это зло. Он знал: Эрих любит зло, он делает зло ради зла — но не может быть никакого движенья вперед, если такие Эрихи будут творить все, что им вздумается… Нет…
— Нет, отец, я не потому хочу заявить, чтобы с ним поквитаться. Совсем нет. Я не мести ищу. Я только хочу, чтобы прекратился этот обман.
— Ладно, — сказал старик Хакендаль. — Заяви, но сперва предупреди Эриха. С нас достаточно того, что было с Эвой.
— Невозможно, отец! Если я предупрежу Эриха, он немедленно даст знать тому. А тогда от взносов и помину не останется.
— Сделай это в последнюю минуту. У него не будет времени…
— Не могу, отец! Не могу и не должен!
— Сделай это, Гейнц! Ну не все ли тебе равно? Ведь то, что было раньше — честность, порядочность, — все это сгинуло, одно слово — капут. Пусть их бесятся, думаю я часто. Мы уже ничего хорошего не дождемся, Гейнц. Пусть он удирает, Эрих.
— Все еще переменится, отец!..
— Да каким же образом? И откуда? Все идет к чертям собачьим! А уж с меня, Малыш, я считаю, хватит! Как она тогда стояла на этой ихней подсудимой скамье — я это про Эву, — а на меня и не посмотрит, а только на того мерзавца, и мне предлагают рассказать судье, какая моя девочка была в детстве, и он при всех меня допытывает, случалось ли ей воровать, и с каких у нее пор пошли дела с мужчинами, — и много ли она врала, а я себе говорю, это ведь дочь моя, а она на меня и не взглянет… И это — мое приношение немецкому народу!.. Нет, Гейнц, еще раз то же самое, да еще с Эрихом?.. Нет, мой мальчик, на это меня не станет! Этого мы не выдержим — ни я, ни мать…
— До свидания, отец, — сказал Гейнц, помолчав минуту. — Я сделаю, как ты хочешь. Хоть это, конечно, неправильно…
— Бог с тобой, Гейнц, и ты еще берешься судить, что в нашей жизни правильно…
Нет, это неправильно! Гейнц был в этом абсолютно убежден. Все утро он проторчал в полицейском отделении в Главном Управлении на Александерплац, он видел брюзгливые мины чиновников, видел нерешительность. На их лицах явственно читалось подозрение: месть уволенного служащего…
В Берлине царил хаос, здесь среди бела дня совершались вопиющие преступления; полицейские чиновники сбились с ног, к тому же у них накипел протест — как часто при поимке преступников они натыкались на помехи в виде политических соображений, кумовства и блата. Были банкирские дома посолиднее, чем какая-то лавочка «Хоппе и K°», были важные господа, носившие громкие имена Барматов и Кутискеров… Господа, по чьей милости не один полицейский чиновник слетел с места…