Чтобы быть вполне искренним, нужно еще добавить, что удовольствие, которое доставляла эта игра ума, таило в себе какое-то более глухое чувство. Эти мысли не только развлекали меня. Они трогали меня и, быть может, даже глубже, чем я хотел бы признаться. Я был точь-в-точь как те люди, у которых нет никаких причин жаловаться на свою судьбу — и, действительно, лицо у них улыбающееся, — но которым мысль о громадном, лично их не касающемся несчастье, например, о проигранной их страной войне, мешает быть вполне счастливыми.
Приезжая в Ф***, я думал, что мне уж не придется больше переживать крушение иллюзий. Но я забыл о только что упомянутых. Вера и идеализм умеют укрываться в самых неожиданных уголках. Чтобы бодро перенести мысль о бесплодии вселенной, я чувствовал потребность представлять себе мир живых существ в виде немножечко более зеленого пятна на ней, чуточку более зеленого. Если бы мне это сказали за шесть месяцев перед тем, я был бы очень удивлен. Как догадаться, что та или другая теория изменений живых существ может влиять на вашу бодрость?
Как объяснить также появившуюся у меня в это время привязанность к отельной собаке? Она приходила тереться о мои ноги, требовала, чтобы я ласкал ее и говорил с ней. Она издавала какие-то едва слышные горловые звуки. Вперяла в меня взгляд, в котором как будто светился какой-то смысл. В тогдашней стадии моих размышлений я менее, чем кто-либо, склонен был искать тайн в собаке. Может быть, я и не искал их. Но несомненно, что я испытывал к ней дружеское чувство, нежность и какой-то почти тревожный интерес. Не похоже ли это на рыдание, подступающее к горлу на могиле, когда перестаешь верить в будущую жизнь?
* * *
По правде сказать, опыт, который я в то время проделывал, сам о том не думая, заключал в себе, пожалуй, больше, чем эти биологические мечтания, хотя и вполне им благоприятствовал. Это был опыт одиночества или, по крайней мере, относительного одиночества.
В самом деле, давно уже я не был до такой степени одинок. Впрочем, был ли я вообще когда-нибудь одинок? Насколько я могу припомнить, с самого детства я всегда находился с близкими мне лицами — родными или товарищами. Средства у моих родителей были ограниченные, а потому квартиру они занимали небольшую. Вся ее площадь была полностью использована. А так как у меня было два брата, то я никогда не оставался один — ни во время игры, ни во время занятий, ни даже во время сна. У нас дома пяти минут не проходило, разве только я спал, без того, чтобы кто-нибудь не обращался ко мне с вопросом. Даже и во время сна мы не переставали сознавать, что спим все трое в одной комнате и что спокойствие каждого из нас зависит от доброй воли двух остальных. Связь между нами никогда не утрачивалась. Если один из моих братьев шевелился или просыпался, то я уже чувствовал это. Характер моего сна в большей или меньшей степени был обусловлен тем, что происходило с другим.
Пожалуй, в школе на некоторых уроках, когда я не слушал или только машинально записывал, я находился ближе всего к относительному одиночеству. Но мои соседи справа и слева всегда были готовы сказать шепотом какую-нибудь шутку или какое-нибудь замечание. Я ожидал этого. Да и сам, как только какая-нибудь мысль приходила мне в голову, мог, если в ней было не много слов, тут же освободиться от нее или сделать это во время ближайшей перемены, если требовалось больше времени, чтобы ее выразить.
С тех пор, как я стал взрослым и служу на пароходе, положение, разумеется, немного изменилось. Случается, что я провожу в одиночестве целый час, и никто не стучится в дверь моей каюты. А когда ко мне входят, то извиняются, что побеспокоили меня. Теоретически я немного больше располагаю собой. Правда, я все еще купаюсь в товарищеских отношениях, но не чувствую себя таким обнаженным, как прежде. Достоинство лица, занимающего высокое положение, облекает меня со всех сторон. Чтобы добраться до меня, нужно произвести некоторое усилие. Вступить со мной в соприкосновение теперь не так просто, как в детстве. Но я по-прежнему не знаю, что такое одиночество, ни чем оно может стать, когда есть достаточно времени, чтобы оно развернулось. С восьми часов утра и до двенадцати ночи и даже позже товарищи, служащие парохода, сотни разных людей приходят, уходят и задевают меня, как пистолеты, заряженные словами. Пароход окружает меня несколькими зонами различных отношений. Ночью я завишу от звонка или от приятеля, которому не хочется спать и который будит меня под тем или иным предлогом, например: «Виден очень красивый айсберг», или: «Англичанин в очках рассказывает в баре замечательно интересные вещи». Да и вообще сон на пароходе никогда вполне не подходит под понятие частной собственности.
В Ф*** я знакомлюсь с совершенно новыми условиями. Я провожу целый день, не обменявшись ни с кем даже четырьмя фразами; да и эти четыре фразы произносятся в строго определенные моменты. Они не заключают в себе непосредственной угрозы одиночеству.
Если, например, кто-нибудь случайно обращается ко мне с вопросом («Это не вы искали справочник Ботена?» или «Вы не знаете, как пройти на почту?»), эти покушения на одиночество не причиняют мне вреда и не вызывают никаких опасений.
Само собой разумеется, я не покидаю обитаемых мест. Я всегда нахожусь или в столовой, или в курительной комнате отеля, или на улице, или среди гуляющих в парке, или среди домов на окраине городка. Одиночество, в котором я пребываю, не имеет ничего общего с одиночеством отшельника. Оно стоит еще очень высоко над абсолютным нулем. Но оно является нулем на шкале моей жизни.
Насколько я могу припомнить, этот опыт сам по себе не был неприятным, по крайней мере, вначале. Такое впечатление, будто перемещаешься в среде, сопротивление которой значительно уменьшилось, которая повсюду совершенно равномерна и где нет никаких случайностей и местных сгущений. Сразу же становится как-то легче. Всякое распространение в ней совершается с удивительной легкостью. Мысли текут совершенно спокойно, в то время как в обычной жизни они всегда подвержены некоторым толчкам. В Ф*** я даже позволял себе иногда роскошь приостанавливать движение наиболее интересовавших меня идей, заставлял их немного томиться, а значит и оживляться. А тем временем забавлялся пустяками. Я знал, что чужие мысли не станут прогонять мои собственные. У меня было такое чувство, что, занимая эту остановку пустяками, я не терял времени, но испытывал его эластичность.
Кажется также, что в этих условиях лучше узнаешь себя, потому что располагаешь разнообразными точками зрения, новыми и удобными. Очистилось место вокруг твоей собственной личности и можешь обойти ее, как здание, освобожденное от соседних построек.
В этот именно момент смысл впечатлений становится двойственным. Страдаешь от чрезмерного расширения, как будто вещь, которой ты являешься, не ограничивается больше собственными пределами, а мысли пенятся и переливаются через край, подобно пузырькам, поднимающимся над бокалом шипучего вина.
В заключение испытываешь даже стеснение, не встречая нигде препятствий. Открываешь, насколько гигиеничными были защитные и оборонительные позиции. Замечаешь, что умеренная борьба с другими, как это ни парадоксально, дает покой, и чтобы испытать настоящее чувство облегчения, нужно хранить некоторую напряженность против внешнего мира.
Тогда мысли начинают рождаться скорее и в слишком большом количестве. Даже самые малоценные отказываются ждать. Не умеешь больше поставить их на свое место. Все, что шевелится в голове, становится необычайно интересным. Ум похож на страницу, где типографские знаки заполняют все поля и промежутки между строками, или на рисунок, в котором слишком мало серых нейтральных мест. И, не сознавая в точности, когда это случилось, замечаешь, что благодушное настроение понемногу рассеялось и уступило место какому-то еле ощутимому беспокойству.
Задаешь себе вопрос: «Не собираюсь ли я, чего доброго, заскучать?». Однако, то, что испытываешь, не отвечает сложившимся в уме представлениям о скуке. До сих пор скука рисовалась в виде умственного истощения. Скучал, когда для ума не было пищи, когда однообразная работа, плоский разговор или пресное чтение оставляли ум на три четверти незанятым. Это придавало всей умственной деятельности бодрящий характер. Страдать от того, что способности не находят применения, жаловаться на слишком большой аппетит, — что в сущности может быть здоровее?