Как-то раз г-жа Барбленэ сказала мне приблизительно следующее, но в более запутанной форме: «Если вы хотите послушать игру мадмуазель Люсьены и вдобавок познакомиться с ней, то приходите завтра немного раньше дневного чая. Я устрою это».
Я не сомневался, что она устроит все наилучшим образом. Г-жа Барбленэ, хотя видела мало людей, но обладала удивительными способностями в области общественных отношений. Я не знал никого, кто умел бы так говорить о другом лице, умел бы заставить людей поверить, что они хотят познакомиться друг с другом или что это доставит им удовольствие и выгоду, умел бы подготовить их встречу, познакомить их и сделать все это, не сказав ничего компрометирующего и даже конкретного, благодаря чему, если дело расстраивалось или принимало дурной оборот, можно было всегда подумать, что ее просто плохо поняли.
Собрание было самое скромное. Г-жа Барбленэ в довольно пространных выражениях объяснила не ожидавшей меня Люсьене, почему я здесь нахожусь. Из ее слов выходило, что мы собрались здесь все пятеро (отец был также тут) совершенно случайно, что снимало с нее всякую ответственность на тот случай, если бы кто-нибудь из нас не был так восхищен этим обстоятельством, как была им восхищена она сама.
Затем Люсьена села за фортепьяно. С первых же тактов она заиграла так хорошо, что я сейчас же перестал следить за ее игрой и всецело сосредоточился на том, что она играла. Ее попросили исполнить две или три вещи.
Вслед затем завязался довольно оживленный разговор. Барышни Барбленэ были приятны тем, что их научили сдержанности, известной церемонности, но, во всяком случае, не жеманности. Мое обращение с ними не изменило их. Когда они находили, что время для церемоний прошло, и считали возможным вставить слово в разговор, они не говорили ничего поражающего, но собеседник бывал им обязан одним из самых свежих впечатлений: он слышал, как молодые девицы говорят, заботясь не о производимом их словами эффекте, а только о правильности сказанного. Папаша Барбленэ, человек вообще молчаливый, не был лишен способности высказывать интересные мысли, раз речь заходила о том, что он хорошо знал. Г-жа Барбленэ могла бы привести меня в отчаяние, если бы я был ее сыном или собирался стать ее зятем. Но для простого любителя она представляла неисчерпаемый интерес. Лишь с тех пор, как я познакомился с ней, я начал понимать, например, сколько может заключаться изобретательности в тусклых частях художественного произведения или в произведении сплошь тусклом. Вкрадчивость г-жи Барбленэ, уменье подчеркивать некоторые слова, манера видоизменять сказанное вами, чтобы смягчить впечатление, намыленные наклонные плоскости, которые она ежеминутно вдвигала между собеседниками, — все эти чудеса вмешательства не только давали развлечение для ума, но, подобно наркотикам, погружали в состояние особого благодушия.
Что касается Люсьены, то она принимала участие в разговоре очень неравномерно. Сначала была рассеяна и как будто еще думала о том, что только что сыграла. Затем стала более внимательной, хотя по-прежнему была молчаливой и больше наблюдала, чем говорила. В течение нескольких минут она рассматривала меня без всякой нескромности, но так пристально, что я почувствовал себя совсем смущенным. Под конец оживилась, как будто наш разговор внезапно заинтересовал ее, хотя речь шла о чем-то банальном.
Мне трудно восстановить в памяти во всей чистоте то впечатление, которое она произвела на меня тогда. Она мне несомненно понравилась. Я сказал бы даже, что сразу же влюбился в нее. Но с моей тогдашней точки зрения это само собой подразумевалось. Я считал, что между встретившимися мужчиной и женщиной любовь рождается так же естественно, как туман утром на реке, и лишь в случае ее устойчивости она заслуживает упоминания, как туман, который держится три недели. (Я не забросил с тех пор этой теории; наоборот, я ее значительно усовершенствовал.) Таким образом я не обратил бы внимания на эту мелочь, если бы сюда не примешалось нечто более существенное.
Сидя в вагоне, на обратном пути в Ф***, я старался увидеть перед собой Люсьену. Но тут же заметил, что это было не так-то легко. Ее красоту — так как она была красива, и даже очень красива, без всякого сомнения — было очень трудно уловить. Я глядел на нее несколько раз. Зрительная память у меня неплохая. Я хорошо представлял себе приблизительный контур ее лица, и особенно цвет и блеск кожи, но не рисунок ее черт. Когда я думал о глазах и пробовал заставить их взгляд встретиться с моим, то это мне мало-помалу удавалось, но по мере того, как взгляд падал на меня, все лицо исчезало в тумане. Передо мной были не глаза, а впечатление, которое они произвели на меня.
В конце концов эта девушка отняла у меня способность рассматривать ее хладнокровно. Она не взволновала меня. Сердце мое не стало биться чаще, как это бывает, когда его заденет острие страсти. Мной овладело скорее какое-то оцепенение. Чтобы яснее выразить это состояние, скажу, что если бы каким-нибудь чудом Люсьена в тот вечер очутилась в моих объятиях, мне кажется, я не мог бы обладать ею физически.
Даже ее слова казались мне какими-то зачарованными. Я не стремился отыскивать в них что-нибудь необычайное или глубокое. Я прекрасно знал, что мы говорили о самых обыкновенных вещах. Но они усыпляли мои критические способности. Мне не хотелось судить их. Я только готов был с радостью вновь услышать их.
Обыкновенно в течение тех одиннадцати минут, которые занимала дорога, чувство одиночества вновь овладевало мной по возвращении из дома среди рельс. Я очень дорожил этим ощущением. Я заранее ждал его и смаковал как сигару. До отхода поезда я оставался гостем семьи Барбленэ, тем более, что отец нередко провожал меня. Ванна общительности еще омывала меня. Но вот я входил в свободное купе, которое было нетрудно найти, и забивался в угол на диване, откинувшись на грязное синее сукно. Поезд трогался. Свет масляной лампы отражался в маленькой луже среди угольного склада. Я снова становился одиноким. Когда я прибывал в Ф***, это уже был совсем одинокий человек, пересекавший перрон вместе с дюжиной закутанных пассажиров.
На этот раз ощущение одиночества все не возвращалось. Я не только продолжал думать о покинутом мной обществе, в котором оставался еще и по уходе Люсьены. Самый полумрак вагона, обыкновенно такой безразличный и точно созданный для того, чтобы дать человеку вернуться к своим мыслям, казался мне ощутимым, полным таинственного напряжения и как бы вибрирующим от скрытого света.
Эта иллюзия не исчезла и в последующие дни. Даже прогулка в десять часов утра по чинным пустынным улицам, прилегавшим к саду при казино, не могла ее рассеять.
Зато я с большей свободой думал о Люсьене. На другой день мое воображение было еще почтительным. Но уже через два дня я говорил себе приблизительно следующее: «Эта девушка красива и элегантна. Я начинаю лучше представлять себе ее лицо. Что касается тела, то она тоже показалась мне хорошо сложенной. Она образована. Она небогата. Она независима. Было бы приятно, если бы на некоторое время она стала моей любовницей. Если это устроить по-хорошему, осторожно, то я не вижу, кому бы это принесло вред».
Этот план привел меня в хорошее расположение духа. Мой отпуск принимал весьма симпатичный характер. Я не жалел, что случай привел меня в Ф***, и мой первый визит к Барбленэ казался мне теперь свидетельством особого чутья.
Я уже говорил, что я не фат. И все-таки я был почти уверен в успехе. Теперь я задавал себе вспомогательные вопросы: «Были ли у Люсьены другие приключения?» или даже более откровенно: «Девушка ли Люсьена?» Для моего самолюбия мне не хотелось, чтобы было «да», но для моего спокойствия лучше было бы «нет».
Моя вторая встреча с Люсьеной произошла очень скоро, во вторник, при обстоятельствах, весьма похожих на те, какие были при первой встрече. Я был очень оживлен. Люсьена, по нашей просьбе, немного поиграла на фортепьяно. Затем я разговаривал с нею, гораздо больше, чем в первый раз, и более интимно. Мы говорили о музыке. Остальные мало вмешивались в наш разговор.