Пламя свечей не шевелилось. Парк утопал во тьме. Молчали птицы.
– Наш мивый сосед запаздывает, – сказала Лиза. – Правда, я его не пригвашава, но он сам напросився нынче вечером. Уж не передумав ви?
– Скоро он сделает тебе предложение, – сказала я Рассеянно, как могла, – я вижу, все клонится к тому…
Она вздохнула.
– Я родивась в Кавужской губернии, – сказала скорбно, – отца своего не знава…
– Бедная сиротка, – поддержала я.
– …так и росва среди природы, уповая на ее милости. Еще в детстве мне встретився моводой чевовек, победивший Бонапарта, порывистый и бвагородный. Я гля-нува в его гваза и сразу понява, что он предназначен мне.
– Как-то уж все очень просто и легко с этим делом, – сказала я будто себе самой, – ни бурь, ни смятения…
– …но я не торопивась, я быва терпелива, – продиктовала она, – наконец время приспево, все образова-вось…
– Кто же этот счастливчик? – спросила я, кутаясь в шаль.
– Ах, не спрашивайте, сударыня, – продолжала она, не отводя скорбного взгляда. – Вы еще достаточно мово-ды и собвазнительны, чтобы я могва рисковать знакомить вас с ним. Вы, еще чего доброго, его заманите… Вам не жавко сиротку?…
– А если я его знаю, и он чудовище, и вам грозят всяческие беды?… Назовите хотя бы имя.
– Его зовут Тимофеем, – сказала Лиза, вперив в меня свои глазки.
– Нет, не знаю, – равнодушно откликнулась я, а сама подумала с удовлетворением, что хоть манера пристально разглядывать собеседника у нее моя… хоть это… хоть что-нибудь.
– Ну вот видите, – произнесла она с укоризной, – вы, конечно, и друга его не знаете, которого я жду с ним вместе. Не знаете?… А это господин Акличеев, такой симпатичный хохотун и франт, жаждущий всяких общественных и политических переустройств.
– Что это значит? – спросила я, теряя желание шутить.
– Ну, немножечко пустить затхвую кровь, например. Или сдевать так, чтобы у вас нечаянно по привычке не возникво жевание какой-нибудь вашей девке привязать камень…
– Лиза! – крикнула я.
Дуня по пояс высунулась в окошко. Во тьме всхрапнула лошадь и послышались голоса.
Лиза со звоном опустила ложечку в чашку.
– Прости, maman! Прости меня, прости…
Да что уж «прости»? Пересчитывая все давние раны, убеждаешься в ничтожности последней, самой свежей, если, конечно, она не смертельна. При появлении наших гостей Лиза так и оставалась сидеть с навостренным на поединок лицом и не думая сменить маску. Пришлось мне вдвойне засветиться улыбкой, пригласить сесть, кликнуть подать, принести, приказать лакею заменить стул на поместительное кресло для Акличеева, куда он плюхнулся, отдуваясь, предварительно перецеловав нам ручки.
– Вы правы, – сказал он, утирая пот, – последняя рана ничтожна. Постепенно ведь привыкаешь, и вот уже все кажется пустяком… А мы сейчас совали свои длинные носы в винокуренные дела Тимоши. Ну, я вам доложу… Мне бы не лениться, я бы тотчас поправил свои дела, ей-богу… – он говорил и похохатывал, будто и впрямь собирался все это совершить, а может, и собирался, кто его знает?
– А отчего же вы такой ленивый? – спросила Лиза.
– Отчего? Да оттого, сударыня. Моя божественная природа, вот и все. Ну и, конечно, моя жена… Сама судит, сама распоряжается, сама меня отстраняет…
– Почему же? – удивилась я.
– Да все потому, что лентяй, – захохотал он, довольный. – Сейчас, например, должен, кровь из носу, лететь на Украину… там грандиозная охота на волков… – он мельком глянул на Тимошу. – А вот не могу оторваться от чая со сливками… И корю себя, и презираю, а прихлебываю…
– Не понимаю, – сказала я, – какие вам еще винокуренные заводы, если вы, как я догадываюсь, намерены все перевернуть, всех уравнять, сменить свой щегольской наряд на грубую блузу мастерового? Не понимаю…
– Зато я понимаю, – хохотнул он. – Это ведь когда еще будет-то, если вообще будет… А я тут пока понежусь… а мои две тысячи душ для меня пока покряхтят, покряхтят, – и оборвал смех. – А что это мы с вами о каких мрачных предметах беседуем?
– Действительно, – сказал Тимоша, – вот что значит столичный ленивец и богач… у него замечательный турецкий халат, а уж курительных трубок несметное число! Он читает книжки – все в золотых переплетах…
– Не понимаю, не понимаю, – проговорила я, – к чему это вам и вашим друзьям все эти давно умершие французские фантазии? Зачем они вам?… – И подумала, что богатые толстяки, хохотуны и жуиры все-таки не могут, не должны мечтать о кровавых переустройствах. Для этого следует быть поджарым, жилистым, подвижным и ожесточенным, с ускользающим взглядом и в черном, по крайней мере, сюртуке, а не в длинном светло-коричневом по последней моде, и не в белом пикейном жилете, и не в панталонах в лиловую пронзительную полоску, и не в этом сером самодовольном боливаре, и не с карманными золотыми часами, усеянными бриллиантами, с кокетливой цепочкой на виду. Как эта пухлая рука в перстнях сожмет рукоять пистолета или шпаги, а вот это улыбающееся холеное доброе лицо с двумя подбородками как сможет убедить иных неискушенных мечтателей в пользе бунта и крови?…
– Какие французские фантазии, милая Варвара Степановна? – захохотал он. – Это же все сказки, все прошло… и потом почему французские? Мы тут насмотрелись на свое, на родимое, и это нас немножечко возбудило… да теперь-то, при нашем возрасте и при семьях, господь с вами… Прелестная охота на волков и та мне в тягость, а уж весь вздор пятилетней давности, он-то и подавно… – и покраснел от напряжения, и погрозил мне пальцем. – Лучше чаю со сливками, – и заглянул в свою порожнюю чашку…
Я налила ему сама. Тимоша сидел неподвижно, как, бывало, зачарованным мальчиком, расширив глаза и полуоткрыв рот. Лиза исподтишка на него любовалась… И ниточка зазвенела под аккомпанемент подозрительных намеков, под таинственную музыку, которая всегда будет в наших душах, ища выхода.
«Отчего это летом на волков охота?» – внезапно подумала я.
– Если выбраться за пределы нашего сливочного карнавала, – строго произнес Акличеев, – многое может показаться удручающим и невыносимым…
– Сливочный от свова «слива»? – спросила Лиза.
– Это как вам угодно, – ответил Акличеев. – Так что уж лучше, может быть, и не выбираться… Здесь у вас хорошо. А у меня, между прочим, почти все болота, но мои мужички страсть как сноровисты, впрочем, и лукавы – пальца в рот не клади, – и снова хмыкнул.
Уже было поздно, когда велели запрягать, и акличеевские лошади были возбуждены, предчувствуя дальнюю дорогу. Я представила себе на минуту, как гонится за степными волками этот герой минувшей войны, этот заплывший жирком петербургский франт, отец трех дочерей, и воздушные слухи о возможном заговоре казались мне светской сплетней. Какая наивность!
Когда Тимоша высказал однажды вполне деликатное нетерпение относительно сроков, связанных с Лизой и их общими планами, я не советовала ему торопиться. «Любовь не терпит. Да и вообще что за искусственные препятствия? Какая холодность…» – «Целуй ей ручки, Тимоша, рассказывай свою жизнь, спрашивай, как здоровье… Да мало ли дел?… Что же до любви, она порыв, Тимоша, порыв, да и только». – «А потом?» – «Потом одно старание, друг мой, чтобы не опростоволоситься перед любимым человеком». – «Фу, какая скука!…»
Представляю, каково ему было с неотсыревшим порохом в сердце выслушивать мои назидания. Пока безумие, думала я, струящееся от его друзей, может служить соблазном, пусть не торопится. Пусть слегка отсыреет, думала я, Лизе не нужны катастрофы. Довольно с нее губинского пожара. Одно лишь лицезрение этого страшного пламени и мужичков моих с вилами в ручищах, изготовившихся к последнему прыжку…
Я все-таки оказалась милосерднее, когда велела Игнату привязать двум зачинщикам по камню на их дубовые шеи… Лиза ведь из другой жизни. Разве ей что-нибудь объяснишь? Она вся из карамзинских причитаний да из Тимошиного добросердечия, и того, моего, ей не объяснить. А уж теперь и подавно мне бубнить с превосходством о своей правоте моей израненной детскими впечатлениями дочери и вовсе неприлично. С меня спрашивать нечего. Я была прозорлива, но беспомощна. Даже эти чудовища, Семанов и Дрыкин, царствие им небесное, призывавшие мужиков сжечь меня заживо с дочерью и дворней, даже они не выкрикивали мне проклятий, когда их волокли к пруду с камнями на шее, и после, когда, посиневших, облепленных тиной и всякой дрянью, швырнули в телегу и повезли по ночной воровской дороге в Тулу, чтобы сдать в солдаты. И потом, наверное, когда Бонапартовы пули сразили их где-нибудь под Вильной или Дрезденом… Они мои спокон веку, их кровь – моя кровь. Вот, значит, и я ее пролила… и война кончилась.