Мы шли вверх по грязной уличке Муфтар, перепрыгивая через лужи, кучи мусора и здоровенных ленивых собак с добрыми голубыми глазами, лежащих прямо под ногами прохожих. Удивительно, как весь этот бедлам соседствует с пышными витринами лавок! Вот вам и конституция…
Через столь же грязный двор мы прошли к крыльцу и постучались в красивую дубовую дверь. Она распахнулась, и премиленькая юная горничная в чепце повела нас па скрипучей лестнице. У меня от волнения колотилось сердце и язык стал деревянным. Сейчас, думал я, появится Луиза и закричит, и кинется Тимоше на шею, а меня, конечно, не узнает, не вспомнит, и я буду стоять в стороне, досадуя, что рискнул прийти незваным, краснея от позора и сердясь на весь мир. Я тронул Тимошу за руку и спросил: «Послушай, а хорошо ли, что я иду без приглашения? Бог ты мой, а что, как она не вспомнит?» – «Ты сошел с ума, – шепнул он, – разве можно забыть твою рану?…» Тут я совсем растерялся при упоминании этой постыдной раны…
Нас провели в большую темноватую комнату и оставили дожидаться. Луиза появилась внезапно, и была она точно такая же, как в те московские поры, да и платье на ней было, как мне показалось, все то же, будто она с самой Москвы и не переодевалась. Она тоже была растеряна, как и мы, но не закричала, не бросилась Игнатьеву на шею, но просияла и расцеловала его в обе щеки, затем оглядела меня, глаза ее погасли, интерес пропал, и она протянула мне руку… Я еще пуще покраснел оттого, что все так сбылось, а Тимоша подмигнул мне и сказал Луизе: «Вглядитесь, Луиза, вглядитесь-ка в этого человека», – и рассмеялся. Она улыбнулась мне учтиво и сказала: «Я помню вас, вы русский офицер, который был ранен в Москве… Очень приятно вас видеть живым и здоровым…» – «Да это же Пряхин, Пряхин, – захохотал Тимоша. – Ну Пряхин!» Брови у нее взлетели. «Да, Пряхин, конечно», – сказала она растерянно и глянула на Игнатьева. И по всему видно было, что ожидала она кого-то другого… «Верно, я очень изменился с тех пор», – сказал я, стараясь выглядеть браво, но кровь хлынула мне в голову от срама, в котором я очутился.
Игнатьев с жаром тараторил ей, как мы вместе жили в каком-то чертовом саду, да я почти ничего не слышал. Вдруг она рассмеялась и сказала: «Я на минуту подумала, что вы преодолели эти страшные пространства только для того, чтобы встретиться со мной». – «Ну да, ну да, – заторопился Тимоша, – для чего же еще?» – «Вы чем-то расстроены?» – спросила она у меня. «Жаль, – сказал я, – но время мое вышло… Дела». И прищелкнул каблуками, будто ничего и не произошло. Она велела подать вина и сыру, что-то рассказывала, как она бежала по нашему-то снегу, что-то такое, а я раскланялся и даже нашел в себе силы ручку у ней поцеловать…
Вчера целый день был не в себе от этого вздора, будто меня в карты обжулили. А нынче утром проснулся и подумал, что не так уж она и хороша, как показалось на первый взгляд. Слишком худа, вот что…
Вот так-то, любезный друг. Воспоминания бывают и горькими. Как я мучился, а нынче и вспомнить не могу ее. Жива ли?
Хотелось бы письмецо от тебя получить, как ты обо всем этом думаешь. Ведь нас теперь осталось двое. Ты да я. А остальные бог ведает где. Сдается мне, что их ошибка в том, что они всегда о себе думали. Говорили, мол, о России, а на самом деле о себе… Бог ты мой, сколько же кибиток да возков покатило на сибирские просторы! В Петербурге спокойствие и всеобщий столбняк.
Обнимаю тебя, любезный Тимоша.
С поклонами ко всем твоим всегда твой
Пряхин».
«С-Петербург, 5 февраля, 1827
Друг сердечной, Тимоша!
Не может быть, чтобы ты затаил противу меня зло. Ведь ты человек искренний и прямой и не стал бы притворяться, что зла не держишь, ежели бы и впрямь держал. Уж лучше бы сказал тогда на почтовой, и дорожки врозь, чем нонче отмалчиваться. Пишу, пишу, а все попусту. Что же мне подумать? Может, я досадил тебе своей писаниной? Так ведь это ж наше короткое славное прошлое, все так и было. Бог ты мой, разве я когда покривил душою? А теперь, когда нас осталось изо всех двое, надо теснее держаться, а мелкие досады, ежели они и есть, считать за вздор. Может, нам лучше бы встретиться, чтобы объясниться? Так ты напиши, я живо прискачу, и все порешим по чести, по-братски. Теперь мне, отставному, времени не жалко и спрашиваться не у кого.
Позволь по-прежнему обнять тебя,
твой Пряхин».
«С-Петербург, 16 мая 1827
Милостивый государь Тимофей Михайлович!
Нынче у меня не осталось сомнений в том, что Вы все-таки порвали со мной всяческие отношения всерьез, несмотря на Ваши горячие заверения. Сожалея об том, прошу Вас елико возможно скорее вернуть мне обратно мои сочинения, которыми я поделился с Вами однажды по искреннему расположению.
К сему Пряхин».
«Его высокоблагородию господину полковнику Пряхину в Санкт-Петербурге на Сергиевской в доме Пузырева.
10 июня 1827
Милостивый государь!
20 июля минувшего года в своем имении Липеньки знакомый Ваш, Тимофей Михайлович Игнатьев, 29-ти лет от роду, навсегда покончил счеты с жизнью.
Что на самом деле толкнуло его на столь невероятное и ужасное решение своей судьбы, за чьи грехи расплатился он, мы, так любившие его, теперь уже никогда, никогда не узнаем, как никогда не дано нам будет понять, отчего волей Провидения эта кровоточащая в наших сердцах рана навеки отныне связана с Вашим (уверена, к сему совершенно непричастным) именем.
В. Волкова».
Салослово, сентябрь 1979 – февраль 1983
*
notes
Примечания
1
Она пребывает там, где считает нужным (франц.).
2
Ах, вот как?… (франц.)
3
…а может быть, в Петербург уехала? (франц.)
4
…вы разве не жениться… (франц.)
5
…вы разве не жениться… (франц.)
6
Да, да, сейчас выхожу (франц.)
7
Наш генерал такой красавец! (франц.)
8
Как мило на вас смотреть… (франц.)
9
Неужели вам снова на войну иттить?
10
Да здравствует Москва! (франц.)
11
Вы напрасно пренебрегаете любовью генерала, сударыня! (франц.)
12
Ваша хваленая разумность вам отказала… Вы просто не в себе! (франц.)
13
Он же отвергнет вас с позором! (франц.)
14
Уверяю вас… (франц.)
15
Серж (франц.).