Господи, если бы я сбежала! Я избавила любимого мною человека от необходимости меня возненавидеть. «Можно подумать, – говорит она, – что та дворовая быва во всем виновата». – «Какая дворовая?» – не понимаю я. «Ну та, которую ты спровадива в деревню…» Боже мой, Лиза! Мы говорим целый час о вещах страшных, о разлуке, о гибели чувств, а ты поминаешь опять этот пустяк, о котором пора позабыть!…
Не знаю, не знаю, как все сложилось бы, окажись генерал Опочинин более прозорлив и менее щепетилен. Я, наверное, смирилась бы в конце концов и с его мундиром, и с неизбежностью своего вдовства и научилась бы, наверное, ожидать его с полей сражений, аккуратно рожая тебе сестер и братьев, с благоговением приникая к его аксельбантам при встречах, обдавая его лесным холодком и радуясь его влюбленным взглядам… А может быть, кто знает, изловчилась бы нарядить его в сюртук, и все последующие споры военных честолюбцев вершились бы уже без него, потому что никто еще до сего дня не смог доказать, что бряцание кованой сталью и реки крови могут осчастливить людей и принести им долгожданное успокоение.
В двенадцатом году после вынужденных похождений по калужскому лесу Варваре стало известно, что Свечин пребывает в Москве. Зная его характер, она, конечно, не предполагала, что он остался в столице при французах, чтобы, например, взорвать Кремль вместе с корсиканцем, подогреваемый неведомыми ему лаврами генерала Опочинина. Но тем не менее он в Москве оставался, лишившись дома, в одиночестве, наедине со своими цезарями, а может быть, и впрямь с некой французской дамой, покинувшей его в трудную минуту, о чем тоже ходили слухи. Иллюзий не было давно, любовь ведь перегорела задолго до московского пожара, но старый друг (при этом она усмехнулась), может быть, нуждался в участии, и атаманша, еще полная батальным возбуждением, а с нею Дуня с закутанной Лизочкой на руках бросились в Москву по разбитой дороге.
Трупы людей и лошадей, брошенные пушки и целехонькие экипажи – все это уже не волновало; она видела, как расправлялись с живыми, как молниеносно прекращали их кратковременное пребывание на этом свете, так что можно было и не содрогаться при виде их жалких оболочек, полузанесенных снегом. Однако она и на сей раз была отравлена и в полудурмане добралась до сожженной Москвы.
Но прежнего сверкающего карнавала, столь привычного взорам въезжавших, теперь уже не было. Путников окружало почти кладбище с одинокими фигурками, отыскивающими свое прошлое.
Варварин дом обгорел, был разграблен, хотя остался цел. Зато огонь пощадил каменный флигель в глубине двора, где и проживала московская ее дворня. Путникам были рады и, конечно, не стеснялись слез. Большая комната, где обычно останавливались дальние гости, оказалась вполне пригодной для жилья. Варвара поручила прислуге Лизу, а сама с Дуней помчалась на Чистые пруды, уже не замечая ничего вокруг.
Знакомый дом, где она, еще ничего наперед не зная, готовилась к свадебной поездке, остался цел, хотя в окнах отсутствовали стекла и груды кирпичного хлама загораживали вход. Она пробиралась туда, сопровождаемая испуганной Дуней, стараясь не замечать разгромленного благополучия, и по замусоренной лестнице двинулась на второй этаж. Чем ближе она подходила к цели, тем отчетливей становилось, что дом необитаем. Но какой могла быть та французская дама, думала она, чье расположение не казалось ему обременительным? Воображение рисовало ей молодую брюнетку с пухлыми жадными губами, почему-то непременно наряженную в платье из светлой кисеи с мушками, говорливую, с туманным взором и учтивой улыбкой… Страстное тело и холодное сердце, как сказал кто-то…
Она вошла в совершенно пустую гостиную, если не считать охапки гнилой соломы на полу, и, замирая, отворила дверь в бывшую свою спальню. Густой слой пыли покрывал редкие предметы в этой комнате. Следов жизни здесь не было. В чернильнице окаменевшие чернила, голая кровать (о, не ее, не ее!), пустые книжные шкафы, скомканные бумаги на полу, круглый стол без скатерти и знакомый фарфоровый кофейник с отбитым носиком – старый неразговорчивый приятель из счастливых времен, с которым не поговоришь о прошлом. Смерть и разрушение… Варвара спросила бы какого-нибудь из уцелевших воителей, так ли он представлял себе счастливый окончательный мир, когда с пистолетом в руках топал по военной дороге, мечтая о победе и славе. Да у кого было спрашивать?…
Она перешла в другую комнату, понимая бессмысленность своего пребывания в этом доме. Там оказалось то же самое – смерть и разрушение… Легко ли ей было? Легко ли было ей в этом склепе, где когда-то…
Вдруг легкое Дунино «ой» долетело из бывшей гостиной, и когда она бросилась туда, она застала свою курносую компаньонку замершей перед одиноким портретом, покрытым пылью и забвением, притаившимся на голой стене. Молодая дама с громадными синими глазами уставилась на Варвару с самонадеянностью, годной для лучших времен.
Она помнила гладко выбритого капризного живописца, приглашенного Свечиным, и когда спросила: «Зачем это вам?» – «Пусть будет, – улыбнулся Свечин, – будем вспоминать…» Она уселась в кресло перед живописцем, не подозревая, сколь самонадеянна ее поза, представляя, очевидно, что жизнь отныне пребудет неизменна, как она и задумала…
Эта самонадеянность теперь показалась Варваре столь неуместной и даже оскорбительной, что впору было сорвать со стены это совершенное изделие, оставленное здесь, как показалось тогда Варваре, в насмешку над ее былыми фантазиями… Теперь я думаю иначе, и воспоминание о собственной молодости, кратковременной и невозвратимой, не ожесточает, а, напротив, вызывает приливы грустного умиления. «Сымать?» – шепотом спросила Дуня. Но Варвара, словно отказавшись от себя же самой, резко повернулась, и они покинули эту могилу.
Бесхитростная француженка Бигар, о которой много рассказывал Тимоша, воротившись из похода, и была, видимо, той дамой в кисейном платье с мушками, которую я воображала вцепившейся в моего былого кумира с французской горячностью и сноровкой.
«Она была чудесная женщина, глупая, добрая и бесхитростная, – сказал Тимоша с обычным воодушевлением, – такие могут пойти на баррикады даже из приятельских побуждений…»
Кстати, перед тем как навсегда уйти из того дома, Варвара все же вернулась в спальню и подняла с пола несколько смятых и пожелтевших листков. Уже спустя много времени она их развернула. На одном располагалось несколько ничего не значащих столбцов цифр, на другом приглашение посетить Вяземских в один из каких-то благоуханных довоенных четвергов; два оставшихся листка оказались письмами. Первое, оборванное, из деревни, неизвестно кому и от кого.
«…третьего дня узнала, что деревня моя сожжена, так же говорят, что и московский дом, но последнее еще недостоверно. Все ограблено, мужики разорены до крайности. Приказчик уехал и что-то заклал в кладовой, чего злодеи не открыли, а что закладено, люди оставшиеся не знают. Известно, что осталось несколько немолоченой ржи – у меня на месяц, может, хоть что-нибудь будет, а скот мой и крестьянский хлеб и платье все отнято. Представьте, что всех мущин и женщин моих больше 300 человек, и как их год кормить, чем жить и где? Истинно терплю!…»
Второе, на французском языке, повергло меня в трепет.
«Высокочтимый господин Свечин!
Толпа избила меня. Наверное, это справедливо, и я навсегда покидаю Россию. Вот сейчас, сию минуту. Я намеревалась в последний раз повидаться с Вами, но вдруг поняла, что женщина с большими синими глазами – не фантазия живописца и что в Вашем горьком сердце для меня не может быть местечка.
Прощайте же, прощайте, прощайте…
Л. Бигарь.
И это было все, что оставалось у меня после нашей блистательной победы.
Пребывание в Москве было уже бессмысленно, да и страшно, да и, видимо, права была Аполлинария Тихоновна, когда утверждала, что нельзя возвращаться по старым следам – получишь по физиономии… И все-таки что значило это немногословное письмо бежавшей француженки? Неужели в сердце московского затворника теплились остатки былого ко мне расположения? Ведь украшал он свое жилище изображением моего самонадеянного лица в позолоченной раме… Не насмешкой же над прошлым красовалось оно на стене…