Я уже несколько раз за это время мысленно пережил Литсовет, которого ещё не было.
Я яростно отстаивал там право моей работы на жизнь.
Я кусался и кричал, катаясь там по полу, взывая то к состраданию, то к благоразумию.
Я ясно видел, как встаёт Критик, как опускают глаза все присутствующие, как он начинает своё неизменное вступление: «Я не берусь пока судить об идеологической сути работы, о её философской направленности, а так же о цели написания её автором. Я коснусь лишь тех аспектов, которые можно отнести к категории – «Как это сделано…».
…Я всем своим телом уже несколько раз почувствовал то, что испытывает лежащий на столе у патологоанатома и пытающийся сказать сквозь хруст своих костей, что он жив.
Одним словом, я решил ехать домой – к себе, в Сибирь, но… но предварительно я хотел встретиться с ним.
…Понимаешь, этот человек за свою жизнь не написал ни одной строчки. Ни одной.
Ребят же, которые хотели писать, он утопил столько, что… Одним словом – «Герасим». Вот это я и хотел сказать ему. Ну, и по ходу дела ещё что-нибудь.
Я понимал, что это он уже слышал, видимо, не раз, но мне было важно то, что именно я и именно ему скажу всё это.
…Узнать его адрес… О, узнать его адрес!
Я уже было стал думать: а есть ли такой человек на свете?
Мои вопросы вызывали у людей на лицах и ужас, и смятение, и…
Они реагировали так, как будто бы я спрашивал их о том, где чёрный вход в Мавзолей, или – какой морг для покойника лучше.
Пришлось побриться, обойти несколько пельменных и спокойно определить, как решать эту проблему.
…Если ты что-то хочешь узнать о человеке – бери конфеты и иди в гардеробную, куда он сдаёт свое пальто.
Милая старушка в гардеробе Союза в бесформенном отглаженном чёрном халате с брошкой, с томиком Шарля Леконт де Лиля на французском, после моего вопроса и притворно-безропотного –
«Всё кончено! Но я во власти странных грёз:
Ах, жизнь, чем ты была? – Бесплодною зимой?
Любовью? Светом звёзд? – Мучительный вопрос!
Неумолимый тлен – удел бесславный мой.
И вот уж различим забвенья грозный лик.
О, если бы я спал и видел сон хмельной!
Разбил мне сердце тот, кто сердца не имел»,
– удивлённо взглянув на меня, подробно объяснила, как найти его квартиру.
Правда, предварительно сказав с улыбкой, видимо, приобретённой ещё в годы обучения в Смольном:
«В окопе тесном, где промёрзли стены,
Седая изморозь, придя на смерти зов,
Узором кроет лбы, негнущиеся члены –
Плоть стылую кровавых мертвецов.
…Над ним отец склонился, безысходно
Оружие сжимающий в руке…».
…Не знаю, чему и как их там учили тогда, но мне почему-то стало спокойнее.
…Сейчас я думаю, что меня как-то успокоило слово «отец». А может, её улыбка? А может, томик стихов, обёрнутый газетой? А может строгость и томность серебряной брошки?..
Как бы там ни было, к вечеру я уже стоял около дома в самом центре Москвы, во дворе которого на верёвке висели детские коричневые чулочки, трусики, косыночки и какая-то цветастая наволочка.
…Да, это было ещё в те времена, когда в центре Москвы были такие дворики. В них иногда сидели бабушки с вязанием, когда вокруг громадных окон старых домов с осыпавшейся штукатуркой благоухала белоснежная «лепнина» на портиках.
…Дверь, к моей радости, мне никто не открыл.
…Пошёл дождь. Побродив по Красной площади, зашёл в Храм Василия Блаженного.
В то время, благо, вход в него был свободный. Посидел у какой-то из церквей в нём, глядя на лики сквозь металлические прутья решётки, покурил «в ладонь», решил повторить попытку.
…Дверь мне открыли.
…Так близко я его не видел никогда. Лица ранее, как и все из нашего «цеха», никогда не разглядывал и сразу даже не узнал его.
Представь, что ты открываешь почтовый ящик, а там… змея.
Вот я, так думаю, выглядел так же.
…Я стал что-то говорить, а он, молча и внимательно, смотрел на меня.
Потом пригласил меня пройти и отошёл в сторону.
– Признаться, я ничего не понял. Но ваша хламида несколько сыра. Вам лучше её снять, если, конечно, под ней у Вас нет махайры или чего-то похожего.
Проходите. Я Вас напою чаем. Мне кажется, что вы давно не пили… и именно чая.
Знаете, хорошего, а не что-то другое.
…Мы прошли на кухню, и я сел, в совершенно дурацкой прострации ожидая окончаний его манипуляций у плиты.
Чай был в меру горячим и действительно вкусным.
– Я так понял, что вы хотели мне что-то сказать. Я готов Вас выслушать, – он отодвинулся от стола и придал лицу внимательное выражение.
И я стал говорить. О, как я говорил!
…Я вплетал в речь образы, вспоминая свою неделю затворничества, обиженно и оскорблёно мстил ему, подбирая слова-метафоры в самых искажённо-брезгливых формах и произнося их жеманно-притворно, то пафосом, то с подобострастием.
Вся гамма чувств, пережитых мной в недавнем угаре, увиденная мной в глазах испуганных, родившихся и не родившихся ещё писателей, была мной вылита на его седую голову, и я видел, как она стекала по его лбу, мимо смотрящих на меня светло-голубых глаз с чуть заметной жёлто-зелёной поволокой.
О! Как я был спокоен! Как я был красив и горд тогда!
Никто и никогда не произносил столь пламенной речи, и ни у кого не было столь внимательной публики.
Голос мой от непривычки к столь напряжённой дикции в столь широком диапазоне тембров и интонаций стал, видимо, слабеть, и он, почувствовав это, предложил мне ещё чаю.
– Может быть, ещё чашечку, и вы немножко отдохнёте, прежде чем продолжите? – смог он вставить в момент моего очередного набора воздуха.
…Я опешил. И воздух остался во мне, а я только и смог, что отрицательно помотать головой.
– Тогда, может быть, поскольку разговор, вроде, касается сфер нашей деятельности, если я что-то правильно понял, мы пройдем в кабинет и продолжим там? – он встал, не давая мне выбора.
Я шёл, выполняя его указания, вдоль по коридору, плотно закрыв рот и неся в себе взятый на кухне воздух.
Он открыл створку широченной двери, в которую легко мог проехать «виллис», и я зашёл в комнату.
…То, что я увидел, мены поразило.
В глазах проплыла сине-жёлтая лента тумана, и я, наконец, выдохнул, видимо, с шумом и тут же хватил новую порцию воздуха, и тоже, видимо, с шумом. «Уф-ф-ф!» Критик улыбнулся и взял легонько меня за локоть.
…Комнату, стены которой представляли собой стеллажи книг, примерно пополам делили ещё два ряда стеллажей, с узким проходом между ними, которые упирались в простенок между огромными окнами.
Квадрат высокого потолка в обрамлении книг казался далёким, и если бы в нём я увидел какой-то лик… – я бы не удивился. А может, он там и был, я его просто не разглядел, я тогда просто дышал.
…Он усадил меня в глубокое кожаное кресло, и я почувствовал, что это кресло знало многих…
Оно было с высокими подлокотниками и спинкой с небольшим углублением в виде желобка, в который уютно укладывался затылок.
Он же сел напротив в такое же кресло.
Между нами стоял, как тогда говорили, журнальный столик на изогнутых бронзовых ножках в виде неведомых хищных птиц, которые своими крыльями сплетались под столешницей, образуя овал.
Слева от его кресла стоял письменный стол с лампой под зелёным абажуром из ткани, стопки книг, какие-то бумаги и чернильный прибор.
– …А давайте-ка коньячку! Чая вы больше не хотите, а коньяк, вы знаете, очень иногда помогает погонять кровушку. Очень. Давайте, – он удачно придал радушно-вопросительное выражение лицу.
Я кивнул в знак согласия.
Он достал из секретера бутылку, как мне показалось, большего, чем обычно, размера, два белых металлических стаканчика, небольшую вазочку с орехами и конфетами в аккуратных блестящих четырёхугольных пакетиках.
Он налил в стаканчики, поднял свой и жестом пригласил меня присоединиться к нему.
– Вы знаете, люблю несколько подогреть коньяк в руках, разбудить аромат. А вот когда он станет ленивым, мне он почему-то особенно приятен становится… – он смотрел на меня, чуть заметно делая рукой круговые движения стаканчиком.