Готово!
Ишин истово поздравил «опчество», но «опчество» помалкивало и чесало затылки, а Ишин, заручившись протоколом, который связал село одной веревочкой, начал заключительную речь. Она была коротка и ясна до шевеления волос на голове.
— Всех, кто словом или делом будет мешать, — в яругу и башку долой. Семьям дезертиров приказать, чтобы их ребята бежали из Красной Армии по домам и являлись домой. Комитет их направит куда следует. В село, отцы, никого не пущать, чтоб, значит, не разводить шпионов. Своим установить пропуска, чужих задерживать, и ежели покажется шибко подозрительным — в яругу и башку долой. Придет малый отряд красноты — обезоружить. Придет большой отряд — комитетам скрыться, милиционерам смотаться, прочим красных не привечать, не кормить и не поить, хлеба не давать. В случае, ежели кто, — и тут Ишин повысил голос до угрожающей ноты, — ежели кто, говорю, выдаст красноте хоть одного комитетчика, хоть одного милиционера, хоть малую нашу тайну — в яругу, башку долой, а имущество конфисковать… Это война, почтенные, зарубите себе на носу. Война не на жисть, а на смертную смертушку!
Собрание закрылось, мужики разошлись. Комитетчики остались для разговора с «самим» и для получения более обстоятельных инструкций.
А на улицах разговоры:
— Стало быть, что ж такое выходит? Выходит, не будут больше над нами коммуны?
— А тебе их жалко?
— Да нет, чего там!
— То-то и оно! — Это произносится с явной угрозой.
— Больно уж на Расее сила велика… — задумчиво заговаривает другой. — Навалятся на нас… О, господи!
— Помалкивай, ты! — несется в ответ.
— Да мне что!
И молчание! Молчание, которое через день распространяется на все село. Друг друга остерегаются, говорят косноязычно, ни черта не поймешь, за кого они, за что они… Оно и понятно: кто знает, не шатается ли под окном доносчик. Ведь в яругу никому неохота!
О господи, воля твоя, пронеси мимо лихолетье! Попа, что ли, позвать, чтоб отслужил молебен за мирное житие? Но поп, блюдя осторожность, либо помалкивает, либо, сочувствуя всей душой бандитам, нашептывает им все, что от него требуют, только в тайности, только в тайности. Молчат запуганные учителя, врачи, фельдшера, агрономы.
Молчит село. На душе смутно: на кого поднялись? Ох, велика Расея, ох, велика сила у Ленина!
3
Андрей Андреевич дождался выхода Антонова из школы, тронул его за рукав шубы. Охранники, следовавшие за главнокомандующим, хотели отпихнуть его, но Антонов, заметив робкий, молящий взгляд Андрея Андреевича, подозвал его.
— Тебе чего?
— Яви, Степаныч, божецкую милость, — захныкал Андрей Андреевич. — Как я самый что ни на есть распробедняцкая душа на селе… Пятеро ребят, стадо крысят… Лошаденку бы мне какую ни на есть.
Антонов рассмеялся. Бормотание Андрея Андреевича настроило его на веселый лад.
— Кто такой? — спросил он Сторожева. — Тот вел его к себе домой, где готовился ужин для штаба и комитета.
— Да наш, комитетский. Хоть и орал противу меня, но больше по глупости. Этому подсобить можно.
— Яви божецкую милость, — скрипел Андрей Андреевич.
— Из запаса выбракованную лошаденку этому честному бедняку привести завтра утром, — приказал Антонов Абрашке.
— Слушаюсь.
Андрей Андреевич бросился к Антонову, схватил руку, хотел поцеловать. Антонов отдернул ее, ласково потрепал Андрея Андреевича по плечу и пошел дальше, на ходу бросив Абрашке:
— Да чтоб побольше народу видело, когда лошадь поведешь.
— Слушаюсь, — отчеканил Абрашка. Ни он, ни Антонов не заметили презрительной усмешки на губах Сторожева.
4
Ночью назначенные в милицию вытаскивали из потайных углов припрятанные винтовки, обрезы, шашки и револьверы, чинили седла или работали, пыхтя, над самодельными. А утром не узнать улицы: было мирное село, теперь вооруженный лагерь!
На колокольне дозорный. Милиция скакала туда-сюда, снег так и летел из-под копыт. У околиц налаживали сигнальные шесты, вокруг села ходили с вилами и топорами караульные. Десятские брели от двора к двору и выгоняли очередных подводчиков: ехать с грузом, куда пошлют, дежурить у комитета.
Теперь над дверью избы, где совсем недавно помещался сельсовет, болтался по ветру флаг с коряво выведенной мелом надписью: «Земля и воля», а комитет заседал. На столе кипа бумаг, сдвинутая в сторону. Их место заняли две бутылки мутного самогона, миска с квашеной капустой, соленые огурцы и моченые арбузы, а в печке, где весело потрескивало пламя, на противне жарилась преогромная яичница. Полураспитая бутылка свидетельствовала о том, что комитетчики даром времени не теряли.
Андрей Андреевич с вожделением поглядывал на угощение, и казалось оно ему, сидевшему всю зиму на картошке, поистине царским. Он уже успел натощак набраться самогонки и теперь заплетающимся языком хвастался «сочленам» — Фролу Петровичу, Даниле Наумычу и еще трем комитетчикам:
…и чтоб, говорит, дать ему жеребца первой статьи! Вот он какой, Степаныч-то наш!
— А ты говорил! — уверял его Фрол Петрович; он тоже выпил и чувствовал себя очень бодро. — Именно — милостивец! А ты его здорово подрезал, Андрей. Как это ты сказанул насчет Сторожева, у него аж лоб вспотел. И-и, па-атеха! Одначе, мужики, война войной, а хозяйство своим чередом. Вот я чего скажу, поди-ка сюды! — Тон у Фрола Петровича был таинственный, и все разом пододвинулись к нему. — Как еще осенью миром решено, собрали мы тысячу пудов зерна на посев. Весна-то придет, чем сеять? Их дело воевать, наше — пахать. Дак об этом зерне и где оно упрятано — ни нашим, ни красным ни словечка, поняли ли?
— Да провалиться мне… — начал было Андрей Андреевич, но Аким, один из комитетчиков, тоже порядочно нагрузившийся, прервал его.
— Мы-то не скажем, — с сомнением в голосе молвил он. — А вдруг сельсовет своим проболтается?
Комитетчики единодушно поддержали мудрое слово Акима Плаксина, а Фрола Петровича оно привело в неописуемый азарт.
— А ну, позвать сюды Фомку! — распорядился он. — Аким, сбегай за Фомкой Лущилиным, да мигом!
Пока Аким бегал за Фомкой, Фрол Петрович разбирался в бумагах. Их пропасть: приказы, протоколы комитета, инструкции, стихотворные прокламации Димитрия Антонова за подписью «Молодой лев». Фрол Петрович крутил головой и хмыкал. Прочие болтали о чем попало.
Вошел член совета Фома Лущилин, малорослый, с редкой бородой на остроконечном подбородке, снял шапку, поклонился комитету, потом спросил посмеиваясь:
— Уж не вешать ли меня удумали, отцы?
Все рассмеялись, а Фрол Петрович, сдвинув очки на лоб, укоризненно замотал головой.
— Дурень ты, дурень! — добродушно начал он. — Да на кой нам ляд тебя вешать, грех на душу брать? Ты всех комитетчиков знаешь, мы — сельсоветчиков. Начнем друг дружку изничтожать, что ж это получится, сообрази, дурья твоя голова! Садись, кум, пей и ешь.
— Дэт так, — согласился Фома, наливая себе самогонки. — Только Сторожев надысь так плетьми меня выгладил, вся спина в дырках. А ваши шкуры, вижу, целехоньки.
— Налетит Листратка, наши шкуры выгладит, — резонно возразил Аким Плаксин. — Ну, это пустое, а вот тут Фрол Петров истинно сказал: чтоб про потайной склад мы своим ни слова, ты своим — ни гугу!
— Да чтоб меня разорвало! — Фома для верности побожился. — Ихнее дело воевать, наше — пахать.
— Верно, кум! — Фрол Петрович подлил еще Фоме. — Теперича, — продолжал он, — наши набегут, хоронитесь у нас, понял ли? Ваши налетят — нас хороните. И без выдачи…
— Окстись, кум! — взорвался Фома. Ему очень нравился мудрый договор о взаимной безопасности. — Да нешто мы басурмане? Свояки, кажись.
— Тады выпей еще, — покровительственно заметил Данила Наумович. — Всяка власть от бога, всяку власть уважай, понял? Ты нас, мы, значитца, вас.