— Значит, там этого парня и сцапают, — вяло, словно нехотя, отозвался солдат в рваной гимнастерке. — Поймают его, это как пить дать. И чего мы тут копошимся?
— А как же? Наш эскадрон — лучший в Парагуари. Вот капитан и злится. Обязательно хочет поймать бежавшего бунтовщика. Слыхал, что он вчера говорил: какой-то жалкий пеон — и чтоб от нас улизнул!
— Капитан Мареко из хорошей семьи, окончил военное училище. Поэтому такой гордый!
— Он тут будет гордиться, а у меня от седла весь зад в мозолях, — заметил новобранец, выискивая вшей и давя их зубами.
Его собеседник расхохотался. Потом оба замолчали, уставившись на пылающее меж кокосовых пальм огромное заходящее солнце, которое, казалось, застлало собой все небо. Вдали над лесом поднимался отвесный столб дыма.
— Поздно собрались сжечь вагон! — сказал молоденький солдат. — Не догнать им того парня, а?
— Хуандё, ты не видал, есть в Сапукае красивые девки? — спросил вшивый, сменив тему разговора.
— Ясно, есть, только они так напуганы, что больше на старух стали смахивать.
— Или, может, со страху от нас попрятались?
— Мы уложили с десяток этих пеонов из гончарен. А когда умирают мужчины, женщины сразу стареют. В прошлый бунт у нас в деревне было то же самое. Я еще мальчонкой бегал, а помню, когда отца убили, у матери сразу голова побелела.
Собеседник слушал его монотонные негромкие сетования.
— Эх, встретить бы мне девочку лет пятнадцати, — вот бы поразвлекся. — Надвинув фуражку на глаза, он выпрямился, придерживая ногами винтовку. — Говорят, среди прокаженных есть учительница из Kapaпeгyá, дочка одного француза. Красотка— глаз не отвести. Ее видали у ранчо, она к речке спускалась. А наши тогда зарывали трупы.
Наступила длинная пауза, куда длинней предыдущих; только слышалось, как лошадиные зубы перемалывают траву да неотвязно гудят злые слепни.
— Не знаю, чего мы гоняемся за этими бунтовщиками да убиваем их, — сказал как бы про себя новобранец с безволосой грудью. — Кричат: «Стреляй их, не жалей!» А ведь они никому ничего худого не сделали.
— Приказ есть приказ, — заметил другой, в фуражке; он уже совсем клевал носом. — Мы служим родине — и точка. Для чего же нас держат?..
— Не понимаю я это, Лучи. Выходит, служить — значит стрелять друг в друга.
— Так эти же взбунтовались против правительства.
— Потому что правительство на них сверху нажимает.
— На то оно и правительство.
— Небось своих-то не притесняет.
— Как бы не так! Мой отец был либералом, да и дед тоже. А из бедности так и не выкарабкались. Наш участок в Лимпио с каждым годом все тощает: ртов прибавилось, а земля прежняя.
— Мой отец не был ни колорадо[52], ни либералом. И все равно его убили. Потому что он хотел спрятать свою лошадь от карателей вроде нынешних.
— Спрятать лошадь?
— Да, у него был иноходец с белым пятном на лбу, — другого такого во всем Каагуасу не сыскать. Отец сидел дома, когда нагрянули войска, совсем как наши. Он вместе с иноходцем спрятался в задней комнате. Целых три дня он там пробыл, все надеялся, что отряд уйдет. А тут его иноходец взял да и заржал. Прибежали солдаты, хотели увести обоих. Отец стал противиться, тогда его пристрелили на месте, а лошадь увели. Мать, помню, плакала, причитала над убитым отцом и проклинала солдат. А тот лежал с открытыми глазами и смотрел на улицу. Я думал, он смотрит, как сержант ведет под уздцы его иноходца, а сказать ничего не может. Но отец был мертвый, и лужу его крови уже облепили мухи.
— Будь твой отец либералом, Хуанде, его бы не прикончили.
— Дело не в том, Лучи. Нету на свете ни либералов, ни Колорадо. Есть толстосумы и бедняки. Одни наверху, другие внизу. И никак ты это не изменишь. — Безволосая грудь парня тяжело поднималась под рваной гимнастеркой.
— А мы-то что тут можем поделать? — протянул новобранец в фуражке.
— Тебе сунут винтовку в руки и скомандуют: стреляй! Вот и будешь стрелять во всех, кто против правительства, даже если среди них твой собственный отец.
— Для этого мы служим в армии, дурак.
— Да, приказ есть приказ. А новобранец — только новобранец. — Серые глаза парня заблестели. Он пристально поглядел на своего сонливого товарища, помолчал, а потом доверительно, но не без опаски добавил: —Лучи, я хочу тебе что-то сказать…
— Чего?
— Знаешь, я выпустил пули в болото. — Рука парня указала туда, где меж поросших травою тропинок приплясывали тусклые полоски света. — Понимаешь, я стрелял, но не в них…
Лучи, выпрямившись, удивленно заморгал.
— А в кого же тогда?
— Всю обойму высадил в болото и в воздух. Никто и не заметил.
— Но… — Парень явно не находил нужных слов, так он был сбит с толку и не то разозлен, не то напуган. — Зачем ты это сделал?
— Мне вдруг почудилось, что сейчас неизвестно, откуда появится отец на своем иноходце. Я пополз, стал петлять в зарослях агавы, не смея поднять головы— все боялся отца увидеть. Я знал, что стоит мне взглянуть вверх, как отец уставится на меня мертвыми глазами и я увижу его залитую кровью грудь. Поэтому я и выстрелил в воздух, чтоб в отца не попасть…
— Ты, видно, совсем спятил, Хуанде, — проворчал Лучи. — Если капитан пронюхает, тебе несдобровать.
— Плевать я хотел. Можешь рассказать ему об этом…
— И не собираюсь. А если б он заметил? И вообще туг дело такое: или ты убьешь, или тебя прихлопнут. А бунтовщики запросто могли бы тебя пристрелить.
— А зачем мы их убиваем? Они такие же бедняки, как и мы с тобой…
— Нет, теперь мы побогаче, — перебил его Лучи, — нам в армии по лошади выдали…
Хуанде долго смотрел в сверкающую знойную даль, не зная, на чем бы остановить свой усталый взгляд.
5
Товарный вагон был до отказа набит арестантами; раздвижные двери, на которых висело несколько замков, опечатаны пломбой. В пыльном полумраке, наполненном лязгом бегущих колес, лица заключенных казались смутными пятнами. Большинство арестантов лежали на дощатом полу и, тяжело дыша, пытались заснуть. Кое-кто сидел, сгорбившись и притулясь к обитым железом стенкам этой тесной, громыхающей на колесах камеры, которая увозила их неведомо куда. Стоило кому-нибудь пошевелиться, как глухое звяканье цепей, которые связывали узников попарно, сливалось со скрежетом буферов. Кандалы были заклепаны кусочками рельсов. Эти грубые ножные кандалы изготовили при помощи автогенной сварки в железнодорожной ремонтной мастерской, поэтому висячие замки и пломбы на вагонах были явно излишни; они, по-видимому, преследовали единственную цель: изолировать мятежников от внешнего мира.
Вот уже много часов люди не ели и не пили. Вчера вечером их, скованных попарно, замуровали в этот вагон. Пока в мастерской прямо на лодыжках заклепывали кандалы под надзором самого Мареко, конвоиры поили заключенных из пропитанной машинным маслом бадьи, где держали воду для охлаждения металла. Попадая на кандалы, вода яростно шипела, и брызги летели во все стороны. Эта процедура длилась целый вечер. С тех пор арестанты жевали только мякиш бессильной ярости, смоченный слюной, которой становилось во рту все меньше и меньше.
Затхлый воздух вагона-камеры, пропитанный запахом мочи и пота, становился все зловоннее и еще сильнее разжигал жажду. От удушливой пыли, непрерывно просачивавшейся в вагон, саднило и першило в горле, сохло во рту. Люди то и дело кашляли; казалось, вагон был набит астматиками и чахоточными. Раненые тихо стонали и уже не столько думали о своих страданиях, сколько мечтали отдышаться.
Когда состав прибыл в Эскобар — следующую станцию после Сапукая, — заключенные поняли, что их вагон был прицеплен к хвосту пассажирского поезда.
Во время недолгой стоянки узники слушали, как шумят на платформе какие-то люди и как в эту разноголосицу вплетаются крики торговок алохой. Арестантам казалось, что звуки эти летят к ним из невероятной дали. Пробравшиеся сквозь дверные пазы струйки пыли покраснели. Очевидно, уже вечерело.