Дядя Кузьма принялся завертывать цыгарку.
— Утро скоро, — зевнув, сказал он, — сон подходит. А ты что же, говорят, уходить собралась?
— Сегодня уйду, — глухо ответила старуха.
Дядя Кузьма расправил свои гусарские усы, покачал головой:
— Чудно! Дом хороший, семья хорошая. В почете, в уважении. Ну что тебе, старой, нужно? Сиди на печке да ешь хлеб!
— Не могу, — сказала Марфа Тихоновна, глядя на далекий светлеющий край неба, — обидно мне. Обидно. Даже кровь во мне свертывается — вот обидно до чего!
— «Обидно»! — усмехнулся дядя Кузьма. — Значит, ты, Марфа Тихоновна, еще не состарилась. К старости люди спокойнее становятся, добрее. Другой раз видишь — вроде не так делается, а думаешь: ну, пусть так будет! А может, молодым-то виднее? Что могу — помогу, а что не могу — не спрашивайте. Да ведь знаю, что и не спросит никто. «Сторожишь, дядя Кузьма?» — «Сторожу». — «Ну и спасибо, что хорошо сторожишь! Вот тебе твои трудодни». И что еще мне, старому, чадо? А бывает иногда, кто и грубо скажет. Вот сноха у меня: срывистая — страсть! Ну, да что ж я теперь, обижаться на нее буду? Да она моложе меня на сорок лет, глупа еще! Подрастет — поумнеет. Уж нам-то, старьм, посговористее надо быть. Мы свое отжили. Откомандовали. А ведь ты вон какая! Из своего же дома в чужой колхоз бежишь! Ни себе покоя, ни людям радости. Чудно!
Дядя Кузьма поговорил и пошел. А Марфа Тихоновна долго стояла, опершись на палисадник. С белых заснеженных веток сирени на ее шаль сыпались иголочки инея, светлела и румянилась морозная заря над лиловыми зубцами дальнего леса…
После завтрака Марфа Тихоновна стала собирать свои вещи: шерстяное платье в клеточку, которое надевала по праздникам, полотенце с широкими кружевами, кофты, платки… Невестка, забыв, что на столе стоит немытая посуда, молча смотрела, как старуха увязывает свой узелок. Прохора не было — он пошел просить лошадь, чтобы отвезти мать. Настя была в школе. Тихонько напевал ветер в трубе, гудели за стеной электрические провода.
«Неужели и в самом деле уйдет? — думала невестка. — Неужели решится?»
Но когда заскрипели у калитки полозья пошевней[1] и голос Прохора остановил лошадь, она вдруг поняла, что старуха действительно уходит из дому.
— Мамаша! Мамаша, — порывисто сказала сна, — да что ж вы это делаете? Да что вы, одумайтесь! Из своего дома!.. Из своего колхоза!.. Как будто выгнанная. На старости лет! Да бросьте вы это!
Но Марфа Тихоновна уже надела свое новое синее с рыжей лисицей пальто. С каменным лицом, не глядя в глаза невестке, она поклонилась ей:
— Прощайте. Не поминайте лихом. А что ж мне наш колхоз? Там тоже колхоз есть. — И вышла на улицу.
Мать, накинув платок, последовала за ней. Стоя на крыльце, она долго смотрела вслед убегающим пошевням. Рядом с крупной, широкоплечей фигурой Прохора Марфа Тихоновна казалась маленькой, слабой. И что-то такое понурое было в ее опущенных плечах и вдруг поникнувшей голове, покрытой большой темной шалью, что у снохи сжалось сердце.
— Ах, человек! — расстроенно прошептала она. — Никогда, никогда она уступить не может! И людей и себя до смерти замучит… И больше-то всего себя!
Настя пришла из школы и сразу почувствовала какую-то неясную перемену в доме. Бабушкиного полотенца, которое всегда висело у двери, не было, шали ее тоже не было… Только полушубок, в котором бабушка ходила в телятник, висел на гвоздике — старый и уже никому не нужный.
Мать что-то шила, сидя в кухне у окна.
— Доставай суп из печки, — сказала она Насте, — молоко в крынке, на лавке.
Настя тревожно обернулась к матери:
— Мама, бабушка уехала?
— Уехала, — ответила мать.
— Совсем?
— Совсем.
— Как же… как же это — совсем? — У Насти задрожал голос. — Что же ты ее не уговорила?
Мать невесело усмехнулась:
— А разве нашу бабушку можно уговорить?
— Можно! — горячо возразила Настя. — Если бы я была дома, я бы уговорила. Я бы ни за что ее не отпустила, ни за что!.. А отец ее повез?
— Повез.
— Ну зачем же он ее повез! Не надо бы!
— Ну, так она пешком ушла бы. Садись, обедай!
Настя нехотя пообедала. Она даже и не заметила, что суп — ее любимый, с грибами, и что в молоке плавает толстая пенка.
— Мама, — сказала она, отставляя кружку с недопитым молоком, — а что, если мне туда сбегать, а?
— Куда?
— Ну, к тете Нюше, за бабушкой. А? Уговорю ее, она и приедет обратно. А?
Мать подняла от шитья свои темные мягкие глаза:
— Сейчас ты ее не уговоришь. А вот пройдет несколько деньков, тогда и сходишь…
— А ты думаешь, что — соскучится?
Мать улыбнулась ямочками около глаз:
— Думаю, что соскучится.
И, вспомнив понурые плечи и опущенную голову сидевшей в санях Марфы Тихоновны, добавила:
— Сердце-то и у нее не каменное.
После обеда Настя вышла на улицу. Сверкал и блестел морозный денек. Ярко-синее небо, ярко-синие тропки среди розоватых сугробов, искристые огоньки на снегу…
Далеко видно кругом в ясный день. Улица лежит озаренная солнцем, будто праздничная. Ребятишки катаются с горки, кричат, смеются… Промчался на Ласточке конюх Тимоша, снежные комья разлетелись из-под копыт…
На душе у Насти было тяжело. Уехала и не простилась, и не повидалась со своей внучкой!
Настя долго стояла у калитки. Нужно бы идти к Наде Черенковой — сговорились вместе делать уроки, но Настя почувствовала, что ей сейчас не до Нади, не до уроков.
«Пойду к Катерине, — решила она, — расскажу ей…»
Насте почему-то казалось, что именно Катерина знает, как ей быть и как вести себя в такую тяжелую минуту, и что именно Катерина скажет ей самые нужные в такую минуту слова.
Около нового двора собрался народ — доярки, телятницы. Тут же стоял председатель Василий Степаныч и разговаривал с техником. А вот и Катерина вышла из телятника в накинутой на плечи черной жакетке — белолицая, сероглазая, с морозным румянцем на свежих щеках. Увидев Настю, она приветливо улыбнулась ей:
— Редко, редко навещаешь нас, дорогой шеф! Пора бы за работу как следует браться! Это что ж такое? Пионеров в колхозе не сочтешь, а животноводством никто не интересуется.
— Да нет, Катерина, — прервала ее Настя, и ее темные, как вишенки, глаза засветились, — у нас теперь животноводов много! Но только мы пока занимаемся теорией — читаем, доклады делаем. Мы хотим подготовиться как следует, понимаешь? Чтобы все знать…
— А практикой что же?
— А потом и практикой. И мы все бабушке доказали бы… Только вот, Катерина, как же теперь будет? — Настя заглянула в глаза Катерине: — Ведь бабушка-то ушла!
Катерина чуть-чуть нахмурилась. В словах Насти ей почудился упрек, словно это она выжила из колхоза старую телятницу.
— Ну что ж теперь делать? — возразила она. — Ушла так ушла. Напрасно ушла. Но ведь телята-то остались. К тетке Надежде приходите — теперь тетка Надежда вместо бабушки.
Телятница Надежда, услышав свое имя, обернулась. Худощавое лицо ее было озабоченным и как будто заплаканным.
— Ну что ж, приходите, — сказала она, — дела найдутся. А помощь, конечно, нужна. Трудно будет, ох, боюсь — трудно мне будет без Марфы Тихоновны. Твердая у нее рука была… А я — что там! Не знаю, и справлюсь ли!
— Ну, что ты, Надежда! — стараясь подбодрить ее, сказала Катерина. — Да разве ты одна? У тебя вон Паша — опытная работница.
— Вот еще затужила! — живо ввернула незаметно подошедшая Паша. — Подумаешь, нашла о ком плакать, тоже хороша была старуха — нашими руками работница. Да ты и при ней больше ее делала, душу отдавала!
Паша глядела Надежде в глаза, как еще вчера глядела в глаза старухе Рублевой, и каждая рябинка на ее лице светилась лестью. И неизвестно, чего еще наговорила бы лукавая Паша, если бы Катерина не прервала ее.
— А что, Надежда, как ты думаешь, не случится так, что Марфа Тихоновна к нам обратно вернется? Может, посмотрит, что у нас дела хорошо идут, может увидит, что неправа была, поверит нам, да и вернется!