– Не видишь что ли, Станислав, эта же ветка на рисунке зеленее других. Али ты не садовод? – пробасил Леонард Гаврилович Красилов.
Конечно же, грянул хохот. Я стоял в эти мгновения с внезапной болью, залившей изнутри горячей волной всю грудь. Но не этот вполне дружелюбный смех аудитории был тому причиной. Напоминание золотом яблоке вызвало в моей памяти позавчерашний сон и Женин слова: "Ну вот. А ты еще сомневался!.." Моя беда, от которой я отвлекся на какие-то полчаса доклада, снова ворвалась в душу, как порыв ледяного ветра, распахивающий окно под звон сыплющегося стекла... Садясь на свое место, я вдруг подумал: "А что если попробовать через профессора Ивашечкина, если он еще жив-здоров? Он ведь работал тогда на Пироговке!"
Вечером того же дня, с позволения Бердышева, разумеется, я уехал с Лешачьего озера в кабине автофургона, доставившего на баз, отдыха продукты.
Профессор Ивашечкин пребывал в добром здравии. Он выслушал по телефону мотивы моей просьбы о встрече и сказал:
– Постараюсь сделать для вас и Евгении Максимовны все, что будет в моих силах. Давайте встретимся через три часа в сквере на Пироговке у бюста Семашко.
Было еще по-прежнему тепло, хотя с утра небо заволокло и временами покрапывал дождик. Молодцеватый, вроде бы и не изменившийся за восемь лет, старик Ивашечкин в светлом элегантном костюме подошел и подал мне крепкую ладонь.
– Как там "Рениш"? – спросил он. – Получается у вашей пианистки?
– Получается. В следующем году, после восьмого класса, хотим попытать счастья в Гнесинском училище.
– О, туда не просто попасть!
"Да что же он о главном-то молчит? – загоревал я про себя – На медленном огне сжигает". Словно догадавшись об этих моих мыслях, Борис Семенович быстро взглянул мне в лицо и сказал:
– Я брал три часа, чтобы встретиться и поговорить со своим коллегой – специалистом по митральному стенозу и комиссуротомии клапана. Он согласился помочь. Однако же, в наше время никак невозможно без "блата". Так вот... – Борис Семенович рассмеялся. – Что это вы так покраснели, ей-богу? Не смущайтесь, речь всего лишь об электронике. Игорю Владимировичу нужен электронный стимулятор. Вот его схема. Последнее слово американской медицинской техники. Никак не удается купить. Посмотрите.
Схема была срисована, видимо, из американского журнала тонким черным фломастером. Все надписи – на английском языке, скорее всего, из опасения утратить при переводе хоть крупицу смысла. Здесь же были нарисованы и формы импульсов тока, небольшая табличка рабочих режимов и конструкция выводных электродов. Обозначения микросхем и транзисторов были американские, я ничего пока не мог сказать об осуществимости стимулятора. Все равно – в душе у меня запело: я-то знал, что не существует на свете такой электронной схемы, которой Серегин и Бубнов не смогли бы дать жизнь! Они переведут все это на русский язык!
– Видите, как все вышло? – вполне серьезно сказал Ивашечкин. – Когда-то вы игнорировали мое предложение о содружестве наших наук. Ссориться с медициной, Саша, все равно, что Хоттабыча на "хрен" послать. Ради Евгении Максимовны я вас прощаю. Ладно, ладно. Все шутки!
Я покраснел от смущения. И с горькой болью вспомнилось необъятно счастливый солнечный день бабьего лета, когда был куплен "Рениш"... Призрак душевного благополучия, осенивший меня вместе с надеждой при рассматривании схемы стимулятора, снесло возвращением мысли о беде.
– Привет Евгении Максимовне пока не передаю, – сказал Ивашечкин спокойно и просто, и его тон снова ободрил меня. – Не нужно ее волновать никакими мыслями об операции. С сердечниками в этом отношении следует быть предельно осторожными и чуткими. А на вас лица нет, милейший Саша, так не годится! Старайтесь владеть собой. Ну, что за страхи раньше времени?.. Вместе с готовым приборчиком доставите нам историю болезни. А уж окажутся нужны обследования больной, тогда мы ее посмотрим и послушаем. До встречи!
– Марине Федосеевне привет передавайте! – сказал я вдогонку. Ивашечкин обернулся и кивнул в ответ.
Женю выписали из больницы в конце октября. За месяц до этого Сергей Юрьевич обнаружил факт ее самовольных уходов домой и тут же решительно пресек нарушение дисциплины. Впрочем, в холода и дожди она бы и не смогла ходить по улицам, не имея соответствующей одежды и обуви... Женя наскучалась по дому и вся светилась в первые дни. Маша и Даша мало представляли опасность, нависшую над мамочкой. Они страдали, в общем-то, лишь от разлуки. И все трое были теперь вместе. В их тесном женском мирке порой не находилось места мне, и это ощутимо задевало. Скажите, какие секреты!..
Теперь я и минутки лишней не засиживался на работе, рвался домой, к Женечке. Нужно было все время сдерживать ее стремление делать самой всю прежнюю свою домашнюю работу... В один из первых дней, придя на обед, я обнаружил дома большую стирку. Бледная Женя, исходя потом, полоскала в ванне большущий ворох стиранного При этом она сидела на табуретке. Я тут же отправил ее в постель и сам дополоскал и развесил белье на балконе.
Женя с видом напроказившей девочки полулежала на подушках, обложившись своими записями и книгами.
На фарфорово-бледном лице влажным блеском выделялись большие карие глаза.
– Умаешься ты без моей помощи, Санечка, – сказала Женя. – Тебе и так досталось за эти два месяца.
– Нет уж. давай мы с тобой договоримся, родная моя, пока тебя не выпускают на работу в школу, ты и дома будешь сдерживать трудовой порыв. Будем считать, что у тебя творческий отпуск. Согласна?
– Еще бы! Стану больше гулять, чтобы побыстрее выздороветь. Что меня радует, Сашка, так совсем уже не бывает одышки во время прогулок. И так хорошо бывает! На траве иней. Лес прозрачный. Палый лист под ногами не совсем еще слежался и не перегнил, и пахнет сухим вином в воздухе. Вдохнешь, будто глотнешь "Тибиани".
...Весь ноябрь после утренних своих прогулок она присаживалась к арабскому столу. Папка с рукописными листками ее "Диких яблок" незаметно полнела, как женщина на первых месяцах беременности...
– Послушай, на какое чудесное откровение я вдруг наткнулась у Алексея Толстого, – говорила она мне. – Вот. "...В писателе должны действовать одновременно мыслитель, художник и критик. Одной из этих ипостасей недостаточно. Мыслитель активен, мужествен, он знает – "для чего", он видит цель и ставит вехи. Художник – эмоционален, женственен, он весь в том – "как" сделать, он идет по вехам, ему нужны рамки, – иначе он расплывется, растечется, он "глуповат", прости господи... Критик должен быть умнее мыслителя и талантливее художника, но он не творец и он не активен, он беспощаден". Каково, Санечка?
– Поразительно. Это ведь прямо ложится на выводы современной науки о различии функций двух полушарий мозга – мыслительного левого и эмоционального правого. Знать об этом Толстой не мог. Значит, вывел из самоанализа.
– А ты не можешь ли из самоанализа вывести, что все это относится не к одним только писателям? Я так прочла – и ахнула: как все это к Сашке моему относится!.. Гармония мыслителя и художника живет и в душе ученого, может быть в иных только отношениях и пропорциях. Эта формула Алексея Толстого, если вдуматься, универсальна. Я сообразила примерить ее не к писателям, а к читателям. И такое мне, Санечка, открылось! Вот допишу главу и дам тебе почитать. Здесь у меня показано, как чтение образует в детстве цельного человека в живом единстве ума, чувства и совести. Как же мало мы, люди, знаем себя, мой милый! И как много дано каждому. Вот только как обратить человека к желанию самосовершенствования?
...В начале декабря прогулки пришлось прекратить. У Жени начался тяжелый сухой кашель. Он приступами наваливался по ночам.
– Надо же так нелепо простудиться... – сетовала Женя в перерывах между приступами. – И вроде одевалась тепло. Видно, наглоталась холодного "Тибиани", дурища! Сказано же было, "надо меньше пить"!