— В Москву, обязательно, завтра. А — ты?
— Нет. Не хочу, — сказала Тося довольно громко, точно бросив камень в спокойно текущий ручей.
— В небольшой, но высоко ценной брошюре Преображенского «Толстой как мыслитель-моралист» дано одиннадцать определений личности и проповеди почтенного и знаменитого писателя, — говорил Краснов, дремотно прикрыв глаза, а Самгин, искоса наблюдая за его лицом, думал:
«Должно быть, он потому так натянуто прямо держится и так туго одет, что весь мягкий, дряблый, как его странные руки».
Черное сукно сюртука и белый, высокий, накрахмаленный воротник очень невыгодно для Краснова подчеркивали серый тон кожи его щек, волосы на щеках лежали гладко, бессильно, концами вниз, так же и на верхней губе, на подбородке они соединялись в небольшой клин, и это придавало лицу странный вид: как будто все оно стекало вниз. Лоб исчерчен продольными морщинами, длинные волосы на голове мягки, лежат плотно и поэтому кажутся густыми, но сквозь их просвечивает кожа. Глаза — невидимы, устало прикрыты верхними веками, нос — какой-то неудачный, слишком и уныло длинен.
«Вероятно, ему уже за сорок», — определил Самгин, слушая, как Краснов перечисляет:
— Пантеист, атеист, рационалист-деист, сознательный лжец, играющий роль русского Ренана или Штрауса, величайший мыслитель нашего времени, жалкий диалектик и так далее и так далее и, наконец, даже проповедник морали эгоизма, в которой есть и эпикурейские и грубо утилитарные мотивы и социалистические и коммунистические тенденции, — на последнем особенно настаивают профессора: Гусев, Козлов, Юрий Николаев, мыслители почтенные.
— И всё — ерунда, — сказал Юрин, бесцеремонно зевнув. — Ерунда и празднословие, — добавил он, а Тося небрежно спросила оратора:
— Чаю хотите?
Заговорили все сразу, не слушая друг друга, но как бы стремясь ворваться в прорыв скучной речи, дружно желая засыпать ее и память о ней своими словами. Рыженькая заявила:
— Я сомневаюсь, что речь Гермогена записана правильно…
— Верный источник, верный, — кричала Орехова, притопывая ногой.
Плотникова, стоя с чашкой чаю в руке, говорила Краснову:
— Анархист-коммунист — вы забыли напомнить! А это самое лучшее, что сказано о нем.
Ногайцев ласково уговаривал Юрина:
— Не-ет, вы чрезвычайно резко! Ведь надо понять, определить, с нами он или против?
— С кем — с нами? — спрашивал Юрин. А Дронов, вытаскивая из буфета бутылки и тарелки с закусками, ставил их на стол, гремел посудой.
— Вот так всегда и спорят, — сказала Тося, улыбаясь Самгину. — Вы — не любите спорить?
— Нет, — сказал он, женщина одобрительно кивнула головой:
— Это — хорошо. А Женя — любит, хотя ему вредно. Облако синеватого дыма колебалось над столом.
— Завтра еду в Москву, — сказал Дронов Самгину. — Нет ли поручения? Сам едешь? Завтра? Значит, вместе!
— Надо протестовать, — кричала рыжая, а Плотникова предложила:
— Послать речь Гермогена в Европу…
— Дорогой мой, — уговаривал Ногайцев, прижав руку к сердцу. — Сочиняют много! Философы, литераторы. Гоголь испугался русской тройки, закричал… как это? Куда ты стремишься и прочее. А — никакой тройки и не было в его время. И никто никуда не стремился, кроме петрашевцев, которые хотели повторить декабристов. А что же такое декабристы? Ведь, с вашей точки, они феодалы. Ведь они… комики, между нами говоря.
Юрин вскрикивал хрипло:
— Вы сами — комик…
— Ну, да, — с вашей точки, люди или подлецы или дураки, — благодушным тоном сказал Ногайцев, но желтые глаза его фосфорически вспыхнули и борода на скулах ощетинилась. К нему подкатился Дронов с бутылкой в руке, на горлышке бутылки вверх дном торчал и позванивал стакан.
— Идем, идем, — сказал он, подхватив Ногайцева под руку и увел в гостиную. Там они, рыженькая дама и Орехова, сели играть в карты, а Краснов, тихонько покачивая головою, занавесив глаза ресницами, сказал Тосе:
— Люди, милая Таисья Романовна, делятся на детей века и детей света. Первые поглощены тем, что видимо и якобы существует, вторые же, озаренные светом внутренним, взыскуют града невидимого…
— Вот какая у нас компания, — прервала его Тося, разливая красное вино по стаканам. — Интересная?
— Да, очень, — любезно ответил Самгин, а Юрин пробормотал [что-то], протягивая руку за стаканом.
— Ну — как? Читаете книжку Дюпреля? — спросил Краснов. Тося, нахмурясь, ответила:
— Пробую. Очень трудно понимать.
— Это «Философию мистики» — что ли? — осведомился Юрин и, не ожидая ответа, продолжал:
— Не читай, Тося, ерундовая философия.
— Докажите, — предложил Краснов, но Тося очень строго попросила:
— Нет, пожалуйста, не надо спорить! Вы, Антон Петрович, лучше расскажите про королеву.
Краснов, покорно наклонив голову, потер лоб ладонью, заговорил:
— Шведская королева Ульрика-Элеонора скончалась в загородном своем замке и лежала во гробе. В полдень из Стокгольма приехала подруга ее, графиня Стенбок-Фермор и была начальником стражи проведена ко гробу. Так как она слишком долго не возвращалась оттуда, начальник стражи и офицеры открыли дверь, и — что же представилось глазам их?
В гостиной люди громко назначали:
— Черви.
— Бубенцы, — выкрикивал Ногайцев.
— Королева сидела в гробу, обнимая графиню. Испуганная стража закрыла дверь. Знали, что графиня Стенбок тоже опасно больна. Послан был гонец в замок к ней, и — оказалось, что она умерла именно в ту самую минуту, когда ее видели в объятиях усопшей королевы.
— Ясно! — сказал Юрин. — Стража была вдребезги пьяная.
Краснов рассказал о королеве вполголоса и с такими придыханиями, как будто ему было трудно говорить. Это было весьма внушительно и так неприятно, что Самгин протестующе пожал плечами. Затем он подумал:
«Руки у него вовсе не дряблые».
Да, у Краснова руки были странные, они все время, непрерывно, по-змеиному гибко двигались, как будто не имея костей от плеч до пальцев. Двигались как бы нерешительно, слепо, но пальцы цепко и безошибочно ловили все, что им нужно было: стакан вина, бисквит, чайную ложку. Движения этих рук значительно усиливали неприятное впечатление рассказа. На слова Юрина Краснов не обратил внимания, покачивая стакан, глядя невидимыми глазами на игру огня в красном вине, он продолжал все так же вполголоса, с трудом:
— О событии этом составлен протокол и подписан всеми, кто видел его. У нас оно опубликовано в «Историческом и статистическом журнале» за 1815 год.
— Нашли место, где чепуху печатать, — вставил Юрин, покашливая и прихлебывая вино, а Тося, усмехаясь, сказала:
— Я очень люблю все такое. Читать — не люблю, а слушать готова всегда. Я — страх люблю. Приятно, когда мураши под кожей бегают. Ну, еще что-нибудь расскажите.
— Охотно, — согласился Краснов.
— Без трех, — сердито, басом сказала Орехова.
— А — зачем ходили с дамы пик? — упрекнул ее Ногайцев.
— Иван Пращев, офицер, участник усмирения поляков в 1831 году, имел денщика Ивана Середу. Оный Середа, будучи смертельно ранен, попросил Пращева переслать его, Середы, домашним три червонца. Офицер сказал, что пошлет и даже прибавит за верную службу, но предложил Середе: «Приди с того света в день, когда я должен буду умереть». — «Слушаю, ваше благородие», — сказал солдат и помер.
— А у меня — десятка, хо-хо! — радостно возгласил Дронов.
— Через тридцать лет Пращев с женой, дочерью и женихом ее сидели ночью в саду своем. Залаяла собака, бросилась в кусты. Пращев — за нею и видит: стоит в кустах Середа, отдавая ему честь. «Что, Середа, настал день смерти моей?» — «Так точно, ваше благородие!»
— Вот это — дисциплина! — восхищенно сказал Юрин, но иронический возглас его не прервал настойчивого течения рассказа:
— Пращев исповедался, причастился, сделал все распоряжения, а утром к его ногам бросилась жена повара, его крепостная, за нею гнался [повар] с ножом в руках. Он вонзил нож не в жену, а в живот Пращева, от чего тот немедленно скончался.