Не окончив, он глубоко вздохнул и продолжал, удивленно мигая:
— Замечательно — как вы не догадались обо мне тогда, во время студенческой драки? Ведь если б я был простой человек, разве мне дали бы сопровождать вас в полицию? Это — раз. Опять же и то: живет человек на глазах ваших два года, нигде не служит, все будто бы места ищет, а — на что живет, на какие средства? И ночей дома не ночует. Простодушные люди вы с супругой. Даже боязно за вас, честное слово! Анфимьевна — та, наверное, вором считает меня…
По его лицу расплылась виноватая и добродушная улыбочка.
— Вы ни в каком случае не рассказывайте это жене, — строго сказал Самгин. — Потом, со временем, я сам скажу.
Митрофанов, вздохнув, замолчал, как бы давая Самгину время принять какое-то решение, а Самгин думал, что вот он считал этого человека своеобразно значительным, здравомыслящим…
«А что, в сущности, изменилось?» — спросил он себя и не нашел ответа.
— Может быть — надо съехать мне с квартиры от вас? — услыхал он печальный шопот постояльца.
— Нет, этого не нужно. Я… подумаю, как…
— В сыщики я пошел не из корысти, а — по обстоятельствам нужды, — забормотал Митрофанов, выпив водки. — Ну и фантазия, конечно. Начитался воровских книжек, интересно! Лекок был человек великого ума. Ах„боже мой, боже мой, — погромче сказал он, — простили бы вы мне обман мой! Честное слово — обманывал из любви и преданности, а ведь полюбить человека — трудно, Клим Иванович!
— Да, — невольно сказал Самгин, видя, что темные» глуповатые глаза взмокли и как будто тают. К его обиде на этого человека присоединилось удивление пред исповедью Митрофанова. Но все-таки эта исповедь немножко трогала своей несомненной искренностью, и все-таки было лестно слышать сердечные изъявления Митрофанова; он стал менее симпатичен, но еще более интересен.
— Хороших людей я не встречал, — говорил он, задумчиво и печально рассматривая вилку. — И — надоело мне у собаки блох вычесывать, — это я про свою должность. Ведь — что такое вор, Клим Иванович, если правду сказать? Мелкая заноза, именно — блоха! Комар, так сказать. Без нужды и комар не кусает. Конечно — есть ребята, застарелые в преступности. Но ведь все живем по нужде, а не по евангелию. Вот — явилась нужда привести фабричных на поклон прославленному царю…
Приподняв плечи, Митрофанов спрятал, как черепаха, голову, показал пальцем за спину свою.
— А вот извольте видеть, сидит торговый народ, благополучно кушает отличнейшую пищу, глотает водку и вино дорогих сортов, говорит о своих делах, и как будто ничего не случилось. Но ведь я так понимаю, что фабричных водили в Кремль ради спокойствия и порядка, что для этого и ночные сторожа мерзнут, и воров ловят и вообще — всё! А — настоящей заботы о благополучии жизни во всем этом не вижу я, Клим Иванович, ей-богу, — не вижу! И, знаете, иной раз, как шилом уколет, как подумаешь, что по-настоящему о народе заботятся, не щадя себя, только политические преступники… то есть не преступники, конечно, а… роман «Овод» или «Спартак» изволили читать? Мне барышня Сомова посоветовала, читал с удовольствием, знаете!
Самгин усмехнулся, он готов был даже засмеяться вслух, но не потому, что стало весело, а Митрофанов осторожно поднялся со стула и сказал, не протягивая руки:
— Покорнейше благодарю… от всего сердца! Самгину показалось, что постоялец как будто вырос за этот час, лицо его похудело, сделалось благообразнее.
Самгин великодушно подал ему руку.
— Так — жене я сам скажу.
Митрофанов поклонился и ушел.
Клим посидел еще минут десять, стараясь уложить мысли в порядок, но думалось угловато, противоречиво, и ясно было лишь одно — искренность Митрофанова.
«В конце концов получается то, что он отдает себя в мою волю. Агент уголовной полиции. Уголовной, — внушал себе Самгин. — Порядочные люди брезгуют этой ролью, но это едва ли справедливо. В современном обществе тайные агенты такая же неизбежность, как преступники. Он, бесспорно… добрый человек. И — неглуп. Он — человек типа Тани Куликовой, Анфимьевны. Человек для других…»
Когда Самгин вышел на Красную площадь, на ней было пустынно, как бывает всегда по праздникам. Небо осело низко над Кремлем и рассыпалось тяжелыми хлопьями снега. На золотой чалме Ивана Великого снег не держался. У музея торопливо шевырялась стая голубей свинцового цвета. Трудно было представить, что на этой площади, за час пред текущей минутой, топтались, вторгаясь в Кремль, тысячи рабочих людей, которым, наверное, ничего не известно из истории Кремля, Москвы, России.
«Да, вот и Митрофанов считает революцию неустранимой. «Мы», — говорил он. Кто же это — «мы»? Но — какой неожиданный и… фантастический изгиб в этом человеке…»
Дома, устало раздеваясь и с досадой думая, что сейчас надо будет рассказывать Варваре о манифестации, Самгин услышал в столовой звон чайных ложек, глуховатое воркованье Кумова и затем иронический вопрос дяди Миши:
— Это вы что же, молодой человек, Шеллинга начитались, что ли?
— Я Шеллинга не читал, я вообще философию не люблю, она — от разума, а я, как Лев Толстой, не верю в разум…
— Как Толстой? Ого-о!..
«Чорт вас побери», — мысленно выругался Клим. Не желая видеть этих людей, он прошел в кабинет свой, прилег там на диван, но дверь в столовую была не плотно прикрыта, и он хорошо слышал беседу старого народника с письмоводителем.
— Человек живет не разумом, а воображением…
— Да — ну?
— То есть и разумом тоже, но это низшая форма, а высшие достижения наши не от разума…
— Наука, например?
— И наука тоже начинается с воображения.
— Налить вам? — спросила Варвара, и по ласковому тону вопроса Клим понял, что она спрашивает Кумова. Ему захотелось чаю, он вышел в столовую, Кумов привстал навстречу ему, жена удивленно спросила:
— Ты пришел? Где ты был?
— Смотрел манифестацию рабочих, потом — у патрона.
— Ага! — вскричал дядя Миша, и маленькое его личико просияло добродушным ехидством. — Ну что, как они? Пели «Боже, царя храни», да? Расскажите-ка, расскажите!
— Но ведь Гусаров рассказывал, — напомнила Варвара.
— А мы сопоставим показания, — шутливо сказал Суслов и, явно готовясь к бою, одернул на груди шерстяную оранжевую курточку, вязанную Любашею. Но прежде чем Самгин начал рассказывать, он заговорил сам.
— Гусаров этот — в сильнейшей ажитации, ему там померещилось что-то, а здесь он Плеханова искажал, дескать, освобождение рабочего класса дело самих рабочих, а мы — интеллигенция, ну — и должны отойти прочь…
Не слушая его. Кумов вполголоса бормотал, опрокинув длинное тело свое к Варваре:
— Хлысты, во время радений, видят духа святого, а ведь духа-то святого нет…
Самгин, сделав удивленное лицо, посмотрел на него через очки, письмоводитель, сконфуженно улыбнувшись, примолк.
— Вообще выходило у него так, что интеллигенция — приказчица рабочего класса, не более, — говорил Суслов, морщась, накладывая ложкой варенье в стакан чаю. — «Нет, сказал я ему, приказчики революций не делают, вожди, вожди нужны, а не приказчики!» Вы, марксисты, по дурному примеру немцев, действительно становитесь в позицию приказчиков рабочего класса, но у немцев есть Бебель, Адлер да — мало ли? А у вас — таких нет, да и не дай бог, чтоб явились… провожать рабочих в Кремль, на поклонение царю…
Но, хотя Суслов и ехидничал, Самгину было ясно, что он опечален, его маленькие глазки огорченно мигали, голос срывался, и ложка в руке дрожала.
— Нет, Гусаров этот из таких, знаете, как будто «блажен муж», а на самом деле — «векую шаташася»…
— Вы уже знаете? — спросила Татьяна Гогина, входя в комнату, — Самгин оглянулся и едва узнал ее: в простеньком платье, в грубых башмаках, гладко причесанная, она была похожа на горничную из небогатой семьи. За нею вошла Любаша и молча свалилась в кресло.
— Что это мы знаем? — спросил Суслов, осматривая ее и Любашу. Любаша сердито фыркнула;
— Он — зубатовец, Гусаров-то…