— Либеральные старички в журналах все еще стонут и шепчут: так жить нельзя, а наше поколение уже решило вопрос, как и для чего надо жить.
— Вы — марксист? — спросил Клим. — Гусаров взглянул на него одним глазом и отвернулся, уставясь в тарелку.
— Я — смешанных воззрений. Роль экономического фактора — признаю, но и роль личности в истории — тоже. Потом — материализм: как его ни толкуйте, а это учение пессимистическое, революции же всегда делались оптимистами. Без социального идеализма, без пафоса любви к людям революции не создашь, а пафосом материализма будет цинизм.
Говорил он мрачно, решительно, очень ударяя на о и переводя угрюмые глаза с дяди Миши на Сомову, с нее на Клима. Клим подумал, что возражать этому человеку не следует, он, пожалуй, начнет ругаться, но все-таки попробовал осторожно спросить его по поводу цинизма; Гусаров грубовато буркнул:
— Эристикой не занимаюсь. Я изъявил мои взгляды, а вы — как хотите. Прежде всего надо самодержавие уничтожить, а там — разберемся.
Любаша смотрела на него неласковыми глазами; дядя Миша, одобрительно покачивая редковолосой, сивой головой, чистил шпилькой мундштук, Гусаров начал быстро кушать малину с молоком, но морщился так, как будто глотал уксус. Губы у него были яркие, кожа лица и шеи бескровно белая и как бы напудренная там, где она не заросла густым волосом, блестевшим, как перо грача. Костюм табачного цвета был узок ему, двигался Гусаров осторожно, его туго накрахмаленная рубашка поскрипывала, он совал руку за пазуху, дергал там подтяжки, и они громко щелкали по крахмалу. Скушав две тарелки малины, он вытер губы, бороду платком, встал, взглянул в зеркало и ушел так же неожиданно, как явился.
— Добротный парень, — похвалил его дядя Миша, а у Самгина осталось впечатление, что Гусаров только что приехал откуда-то издалека, по важному делу, может быть, венчаться с любимой девушкой или ловить убежавшую жену, — приехал, зашел в отделение, где хранят багаж, бросил его и помчался к своему счастью или к драме своей.
Вскоре ушел и дядя Миша, крепко пожав руку Самгина, благосклонно улыбнувшись; в прихожей он сказал Любаше:
— Ну, ну — не надо торопиться! Проводив его, Сомова начала рассказывать:
— Кто такой дядя Миша, ты, конечно, знаешь… Самгин не знал, но почему-то пошевелил бровями так, как будто о дяде Мише излишне говорить; Гусаров оказался блудным сыном богатого подрядчика малярных и кровельных работ, от отца ушел еще будучи в шестом классе гимназии, учился в казанском институте ветеринарии, был изгнан со второго курса, служил приказчиком в богатом поместье Тамбовской губернии, матросом на волжских пароходах, а теперь — без работы, но ему уже обещано место табельщика на заводе.
— Говорят, — он замечательный пропагандист. Но мне не нравится, он — груб, самолюбив и — ты обратил внимание, какие у него широкие зубы? Точно клавиши гармоники.
— Он, кажется, глуп? — спросил Самгин.
— Нет, это у него от самолюбия, — объяснила Любаша. — Но кто симпатичен, так это Долганов, — понравился тебе? Ой, Клим, сколько новых людей! Жизнь…
Клим досказал:
— Выбрасывает негодных, ненужных, и вот они плутают из дома в дом…
Это было его предисловие к выговору Любаше, но она, взглянув на часы, испуганно схватилась за голову.
— Ой, опаздываю! Мне — в Петровский парк, — бегу, бегу!
И убежала, оставив в дверях свалившуюся с ноги туфлю.
Самгин походил по комнате в мелких мыслях о матери, Инокове, Спивак, но все это было далеко от него, неинтересно, тревожил вопрос: что это за «Манифест»? — Неужели возможна серьезная политическая партия, которая способна будет организовать интеллигенцию, взять в свои руки студенческое и рабочее движение и отмести прочь болтунов, истериков, анархистов? В партии культурных людей и он нашел бы место себе. Он отправился к Прейсу, но там Казя весело сообщила ему, что Борис Викторович уехал за границу. Самгин зашел в ресторан, поел, затем часа два просидел в опереточном театре, где было скучно и бездарно. Домой он возвратился около полуночи. Анфимьевна сказала ему, что Любаша недавно пришла, но уже спит. Он тоже лег спать и во сне увидал себя сидящим на эстраде, в темном и пустом зале, но из темной пустоты кто-то внушительно кричит ему:
— Извольте встать!
Встать он не мог, на нем какое-то широкое, тяжелое одеяние; тогда голос налетел на него, как ветер, встряхнул и дунул прямо в ухо:
— Встаньте!
Самгин проснулся, вскочил.
— Ваша фамилия? — спросил его жандармский офицер и, отступив от кровати на шаг, встал рядом с человеком в судейском мундире; сбоку от них стоял молодой солдат, подняв руку со свечой без подсвечника, освещая лицо Клима; дверь в столовую закрывала фигура другого жандарма.
— Ваша фамилия? — строго повторил офицер, молодой, с лицом очень бледным и сверкающими глазами. Самгин нащупал очки и, вздохнув, назвал себя.
— Как? — недоверчиво спросил офицер и потребовал документы; Клим, взяв тужурку, долго не мог найти кармана, наконец — нашел, вынул из кармана все, что было в нем, и молча подал жандарму.
— Свети! — приказал тот солдату, развертывая бумаги. В столовой зажгли лампу, и чей-то тихий голос сказал:
— Сюда.
Потом звонко и дерзко спросила Любаша:
— Что это значит?
— Обыск, — ответил тихий голос и тоже спросил: — Вы — Варвара Антропова?
— Я — Любовь Сомова.
— А где же хозяйка квартиры?
— И дома, — хрипло произнес кто-то.
— Что?
— И домохозяйка. Как я докладывал — уехала в Кострому.
— Кто еще живет в этой квартире?
— Никого, — сердито ответила Любаша. Самгин, одеваясь, заметил, что офицер и чиновник переглянулись, затем офицер, хлопнув по своей ладони бумагами Клима, спросил:
— Давно квартируете здесь?
— Остановился на сутки проездом из Финляндии. Офицер наклонился к нему:
— Из… откуда?
— Из Выборга. Был и в других городах. Чиновник усмехнулся и, покручивая усы, вышел в столовую, офицер, отступив в сторону, указал пальцем в затылок его и предложил Климу:
— Пожалуйте.
В столовой, у стола, сидел другой офицер, небольшого роста, с темным лицом, остроносый, лысоватый, в седой щетине на черепе и верхней губе, человек очень пехотного вида; мундир его вздулся на спине горбом, воротник наехал на затылок. Он перелистывал тетрадки и, когда вошел Клим, спросил, взглянув на него плоскими глазами:
— Это что-то театральное?
И, снова наклонясь над столом, сказал сам себе:
— Лекции.
Он взглянул на Любашу, сидевшую в углу дивана с надутым и обиженным лицом. Адъютант положил пред ним бумаги Клима, наклонился и несколько секунд шептал в серое ухо. Начальник, остановив его движением руки, спросил Клима:
— Вы из Финляндии? Когда?
— Сегодня утром.
— А зачем ездили туда?
— Хоронить отца.
Офицер встал, кашлянул и пошел в комнату, где спал Самгин, адъютант и чиновник последовали за ним, чиновник шел сзади, выдергивая из усов ехидные улыбочки и гримасы. Они плотно прикрыли за собою дверь, а Самгин подумал:
«Вот и я буду принужден сопровождать жандармов при обысках и брезгливо улыбаться».
Он понимал, что обыск не касается его, чувствовал себя спокойно, полусонно. У двери в прихожую сидел полицейский чиновник, поставив шашку между ног и сложив на эфесе очень красные кисти рук, дверь закупоривали двое неподвижных понятых. В комнатах, позванивая шпорами, рылись жандармы, передвигая мебель, снимая рамки со стен; во всем этом для Самгина не было ничего нового.
— Чорт знает что такое! — вдруг вскричала Сомова; он отошел подальше от нее, сел на стул, а она потребовала громко:
— Полицейский, скажите, чтобы мне принесли пить! Не шевелясь, полицейский хрипло приказал кому-то за дверью:
— Скажи, Петров.
Через минуту вошла с графином воды на подносе Анфимьевна; Сомова, наливая воду в стакан, высоко подняла графин, и Клим слышал, как она что-то шепчет сквозь бульканье воды. Он испуганно оглянулся.