Вот что дал мне опыт работы над детскими пьесами. Всё, во что я верил по неопытности, — теперь подтверждается опытом, и мне очень хотелось бы, чтобы товарищи драматурги попробовали писать для детского театра. Это работа не менее почтенная, чем во взрослом театре. Но в детском — самый требовательный и самый благодарный зритель в стране».
И все-таки кое-какие «писательские» достоинства Шварца были замечены «наверху». В апреле 1934 года он получил ордер на новую, небольшую в 23,7 м2, но двухкомнатную квартирку в писательской надстройке на канале Грибоедова. Родители остались в той комнате на Литейном, в какой жили до того. А вскоре Шварцам поставили и телефон.
— И вот мы приехали в новый дом, в надстройку. Здесь я дописал «Телефонную трубку», одолел «Клад» в три дня, написал «Гогенштауфена» — первый вариант. Я жалею теперь, что не записывал хоть понемногу. Но каждое улучшение нашей жизни, каждое оживление грозило, нет, снималось какими-нибудь несчастьями. Каждый месяц в течение недели Катюша лежала больная, лежала пластом, и мы понимали, что операции не избежать, и это висело над нами. Каждый месяц бродил я по аптекам, добывая морфий в ампулах, и на меня глазели с недоверием. Это пропитывало все горечью… Горькое время и счастливое время. Несмотря на тревожный писк и вечные сигналы бедствия, — я в них не слишком верил в сущности. Вечно овладевала мною «бессмысленная радость бытия, не то предчувствие, не то воспоминанье» — как пробовал я позже определить в стихах. Жил я вопреки обстоятельствам, как всю жизнь, с чувством: «успеется» — в работе, с чувством: «обойдется» — в жизни. Катя, вспоминая горькие и счастливые дни начала тридцатых годов, каждый раз говорит о том, что я был тогда все время веселым. Всегда… Я все собирался дописать «Клад» — у меня уже была готова первая картина, написанная в один день. И Зон торопил. И наконец написал я всю пьесу в запале и восторге, удивляясь, что не работаю я так ежедневно… Но это лето вспоминается, как самое нищее за то время. «Клад» репетировали, но ТЮЗ в те дни платил триста рублей за пьесу… Мы были не одиноки. Так же вечно сидели без денег Олейников, Хармс, Заболоцкий… Несмотря на нищету, гости одолевали нас. Однажды приехал чуть не весь ТЮЗ. И Капа Пугачева, и Борис Чирков, и ещё, и ещё. И весело и спокойно съели они весь наш запас ячневой каши, что мы приняли тоже спокойно и весело.
Неудивительно, что «Клад» Шварц дописал в три дня. Действие пьесы происходило в знакомых с детства Кавказских горах. События, разыгравшиеся при поисках потерявшейся в тумане Птахи и медных рудников, переход через перевал, горная болезнь одного из героев пьесы, ледник, горная речка, которую ребята переходили вброд, костер в дождь из лапника, когда по настоянию Юры Соколова вымокшие друзья поднялись вверх по горе — из лиственного леса в хвойный, и прочие приключения, все это уже было в походе «неробкого десятка» из Майкопа в Красную Поляну. Даже гора, где происходили «ключевые» события похода и пьесы, названа своим именем — Абаго. И почерк Птахи — это почерк самого Жени Шварца. Не помню кто из друзей, но именно его буковки назвали похожими на «подыхающих комаров — лапки в одну сторону, ножки — в другую».
На этот раз пьесу приняли к постановке с первого раза.
««Клад» оказался первой пьесой вообще, которую мне довелось ставить непосредственно после первой в жизни встречи с человеком театрального искусства нашей эпохи — К. С. Станиславским, — вспоминал Б. Зон. — Мне сейчас нужна была именно такая пьеса, которую дал нам Шварц: глубоко современная, поэтическая, с ясным, простым сюжетом, с живыми человеческими характерами, написанная подлинно художественным языком. И ещё мне хотелось, чтобы в ней было немного действующих лиц, а актеры, которых мне предстояло занять, любили бы автора, верили бы в режиссера, а он верил бы в них. Шварц помог и в этом. Потребовалось всего семь человек: три актера и четыре актрисы. Среди них были и мои прямые ученики, и единомышленники. Все одинаково влюбленные в пьесу… Актеры далеко не всех, даже очень талантливых авторов любят на репетициях: некоторые смущают их, подавляют своим многознанием, а то и просто нетерпением. Шварц же чаще всего радовался, много смеялся и очень щедро хвалил, — его любили. В отличие от многих авторов, Шварц, когда у него пьеса уже заваривалась и частью написана, охотно рассказывал, что у него придумалось дальше. Чаще всего это бывало чистейшей импровизацией. Пришло в голову сию минуту. Он прочел вам первый акт или большую сцену. На естественный вам вопрос: «Что дальше?», он, до той поры и сам ещё толком не знавший, как повернутся события, начинает фантазировать. Однако вы не замечаете импровизации, вам кажется — он рассказывает уже точно им решенное, но пока не зафиксированное на бумаге. Многое, вероятно, зависело от степени вашей заинтересованности: как вы слушали, как спросили. Должно быть, у Шварца это было вполне осознанным рабочим приемом».
А генеральная репетиция, между тем, прошла как-то смурно, неясно. Никто уже не ожидал ничего хорошего от премьеры. Но неожиданно на просмотр «с родителями» пришел «весь Ленинград». Николай Тихонов доказывал администратору театра, что он имеет право пройти в зал, даже не имея персонального приглашения. В набитом до предела зале царило праздничное настроение.
«Премьера «Клада», — записал Б. Зон в своей репетиционной тетради 8 октября. — Единодушно — высокая оценка. Я не думал, что эксперимент выйдет за пределы комнаты, а тут, пожалуй, % 30 реализовалось в спектакле. Первый опыт посильной «системой» (Станиславского) работы удивительно счастливо осуществлен… Что дальше? Назад движения быть не может…». Даже Хармсу понравился спектакль и пьеса. ««Клад» Шварца интересен бывает в тех местах, — записал он в тот же день, — где кажется, что происходит сверхъестественное. Как замечательно, что это всегда так, когда в меру».
Ю. И. Рест показал мне несколько рукописных листков Шварца и разрешил снять с них копии. Он не помнил, когда и как они попали к нему, к чему или для чего предназначались. Можно предположить, что это черновики выступления или наброски к статье. Один из них, сложенный вдвое лист, явно относился к премьере «Клада»: «Самое трудное дело — говорить не по специальности, — этими словами начинался этот листок. — У меня есть точное представление о работе режиссера, но я боюсь запутаться в терминах. Кто его знает, каким термином обозначить следующее: к концу постановки Зон знал пьесу наизусть. В буквальном смысле этого слова. Всю пьесу. Причем память у него, у Зона — обыкновенная. Мне в жизни своей не приходилось встречать более внимательного, добросовестного, доброжелательного отношения к автору, чем в ТЮЗе. Да и не только к автору. Вся работа этого театра — смело может быть названа образцовой… Что же сказать о постановке? Первым делом я должен сказать — спасибо. Режиссер и актеры вытащили из пьесы максимум того, что нужно было вытащить. Понимали они пьесу иной раз лучше, чем автор. По их указаниям было переделано несколько сцен, мешавших развитию общей линии спектакля. В заключение скажу ещё раз: ТЮЗ — великолепный театр. Имейте это в виду!».
— В конце двадцатых годов обнаружил я, что Зон обладает особенностью весьма важной — он умел учиться. И учился жадно. Он ставил все лучше… А когда ставил он «Ундервуд» и «Клад», убедился я в добросовестности, с которой относился Зон к авторскому тексту. С течением времени он круто повернул в сторону системы и, подумать только, при всей трезвости натуры своей, уверовал в неё. И сам Станиславский его полюбил. И Зон вступил в пору своего расцвета. У него было чувство божества, вызванное трезвостью натуры. Он отлично понимал, что речами на собраниях и нытьем и канюченьем в разговорах места в искусстве не завоюешь. И он стал учиться. Учиться упорно, безостановочно, от постановки к постановке, ища все новые и новые приемы, за что был неоднократно обвиняем Макарьевым в беспринципности… А успех «Клада» был неожиданный и полный. В «Литературном Ленинграде» появился подвал: «ТЮЗ нашел клад». Стрелка вдруг дрогнула, пошла на ясно…